Страница 125 из 142
Познакомился я с Гумилевым года через два после того, как окончил гимназию и поступил в Петербургский университет. Знакомство произошло в романо-германском семинарии, который был чем-то вроде штаб-квартиры только что народившегося поэтического направления «акмеизм»{148}. Там читались и обсуждались стихи новых французских поэтов, последователей Малларме. Там устраивались поэтические собрания с участием Ахматовой и Осипа Мандельштама. И вообще этот семинарий был прибежищем модернизма, в противоположность отделению русской литературы, где профессора Шляпкин или Венгеров ревниво охраняли традиции прошлого века.
Помню, Гумилев спросил меня: «Вы знаете, что такое „акмеизм“?» Я читал его статьи в журнале «Аполлон» и с уверенностью ответил: «Знаю». — «Вы согласны с его программой?» Не задумываясь — правильнее было бы выразиться, не думая, я сказал: «Согласен». — «Приходите в Цех поэтов… Мы послушаем ваши стихи и решим, можно ли вас принять в члены Цеха. Предупреждаю заранее: не обижайтесь, если будет решено, что следует подождать».
Собрание «Цеха» происходило раз в месяц или немного чаще{149}. Каждый участник читал новые стихи, после чего стихи эти обсуждались. Первым неизменно говорил Гумилев и давал обстоятельный, поистине удивительный в своей принципиальности и меткости формальный разбор прочитанного. Подчеркиваю, разбор только формальный. Мне приходилось несколько раз слышать критические разборы Вячеслава Иванова. Бесспорно, он взлетал выше, углублялся дальше. Но такой безошибочной, чисто формальной зоркости, как у Гумилева, не было ни у кого. Он сразу видел промахи, сразу оценивал удачи. Ахматова больше молчала. Оживлялась она лишь тогда, когда стихи читал Мандельштам. Как, впрочем, и сам Мандельштам оживлялся, когда очередь чтения доходила до Ахматовой. Как поэты они были влюблены друг в друга, и однажды Ахматова после собрания Цеха сказала о Мандельштаме, что это, конечно, первый русский поэт. Меня эти слова поразили и запомнились мне потому, что еще был жив Блок, сравнение с которым представлялось мне недоступным и кощунственным. Не буду, однако, задерживаться на воспоминаниях и «Цехе». Перейду к личности Гумилева, поэта и человека. Он верно почувствовал в нужный момент, что символизм изживает себя и что новое поэтическое течение привлечет молодежь и даст ему возможность играть роль мэтра. Именно так возник «акмеизм», почти единоличное его создание.
Гумилев решил свести поэзию с неба на землю и настойчиво утверждал, что, в качестве предмета вдохновения, для него живая женщина бесконечно дороже всяких заоблачных «прекрасных дам».
В «Послании к Блоку» Вячеслав Иванов писал, что «оба Соловьевым таинственным мы крещены». Гумилев от Владимира Соловьева отрекся, не без основания утверждая, что тот, при всей своей мудрости и возвышенности, стихи писал слабоватые{150}. Своей поэзии Гумилев придал характер волевой и мужественный, принципиально отвергнув возможность того, чтобы на ней была печать меланхолии. Воевать ему в качестве боевого вождя «акмеизма» приходилось на два фронта: и со старшими поэтами, мало-помалу сдавшими свои позиции, и с противниками — младшими, крикунами и задирами, обходившими его слева, т. е. «футуристами». Борьбе этой, в сущности ребяческой, он придавал большее значение. Она волновала и бодрила в соответствии с его душевным складом. Заслуживает внимания его отношение к Блоку. Гумилев высоко ценил его, никогда не позволял себе сколько-нибудь пренебрежительного отзыва о нем, но Блок ему мешал. Он предпочел бы, чтобы Блок остался одиночкой и, в особенности, чтобы не тянулись к нему отовсюду нити какой-то страстной любви. С любовью этой Гумилев поделать ничего не мог и бессилие свое сознавал. Это его раздражало. В последние годы жизни оба поэта стали друг друга чуждаться, даже совсем разошлись{151}. Со стороны Гумилева ревность к Блоку и к окружающему его ореолу еще усилилась. Не знаю, отдавал ли он себе отчет в том, что поэтическое дарование его уступает блоковскому. Он верил в себя, да и в окружении его было немало льстецов, которые веру эту поддерживали. Впрочем, цену лести Гумилев знал, и однажды, после того, как один из начинающих стихотворцев будто бы с неподдельным жаром уверял его, что вот был Данте, был Гёте, был Пушкин, а теперь есть у нас Гумилев, он с добродушной усмешкой сказал: «Знаю, что врет, подлец, а слушать приятно».
Несомненно, в стихах Гумилева много достоинств: отчетливость и чистота стиля, энергия ритма, ясность замысла и композиция. Несомненно, однако, и то, что им недостает чего-то, того таинственного «чего-то», которое оправдывает самое существование поэзии и, не говоря уж о Блоке, всегда слышится в напеве только что названных Ахматовой или Мандельштама. В наши дни у Гумилева много читателей. Больше, чем, казалось, можно было ждать. Замечательно, однако, что преобладают среди них люди, которых прельщает главным образом волевая окраска гумилевских стихов, их идеологическая и эмоциональная сущность, отсутствие в них каких-либо соблазнов, туманов и даже сомнений. Мир, представленный в поэзии Гумилева, — мир светлый, дневной, без загадок, без чего-либо смущающего. Этот мир спокойный и благополучный. Гумилев восстанавливает образ поэзии как благотворного и общеполезного дела, и это-то и дорого людям, которые в мыслях, а порой и на практике озабочены упорядочиванием человеческого существования. Они рады тому, что большой, известный поэт — их союзник, их сотрудник, а не уклончивый угрюмый мечтатель, который, как знать, может обернуться и тайным врагом.
Смерть Гумилева — одно из очередных несчастий в долгом мартирологе русской поэзии — прервала его творческую деятельность в самом расцвете сил. Как бы ни казалось это парадоксально, революция удвоила, удесятерила его энергию. Политически он был ее убежденным противником. Монархические свои взгляды он всячески подчеркивал, как подчеркивал и верность православию: например, останавливался на улице перед церквами, снимал шапку или шляпу и крестился. Но с этим уживалась и надежда, что рано или поздно убедить вождей нового строя в огромном жизнеутверждающем значении поэзии и что они предоставят ему, именно ему возможность доказать это значение на деле. Надежда была крайне расплывчата, но Гумилев не считал ее несбыточной. Он был умен, но бывал и наивен. Противоречие нередкое. Видел я его последний раз за несколько дней до ареста, и это был, пожалуй, самый мой долгий разговор с ним за все время, что я его знал. Участвовал в беседе и Георгий Иванов. Не помню, в связи с чем Гумилев заговорил об Иннокентии Анненском, назвал его неврастеником и сказал, что ошибся, признав его великим поэтом. В новых его планах и мечтах с Анненским ему было не по пути, как и с Блоком: Гумилев был расстрелян. Не сомневаюсь, что умер он с тем же достоинством, с тем же мужеством и с той же простой, крепкой верой, которой проникнута его поэзия.
Юрий Анненков{152}
Николай Гумилев
148
Почти дословное совпадение с соответствующим местом в очерке Адамовича «Мои встречи с Анной Ахматовой». Ср.: «Вероятно, это было года за два до первой мировой войны в романо-германском семинарии Петербургского университета… Был он чем-то вроде штаб-квартиры молодого, недавно народившегося акмеизма…»
149
В. М. Жирмунский в книге «Творчество Анны Ахматовой» (Л.: Наука, 1973) писал, что Цех собирался с ноября 1911 г. по апрель 1912 г. приблизительно 15 раз, примерно три раза в месяц. В следующий литературный сезон — с октября 1912-го по апрель 1913 г. — 10 раз, по два раза в месяц. На собраниях читались и подвергались критике стихи членов Цеха. Критика носила характер профессиональной оценки мастерства и недостатков прочитанного стихотворения. В дальнейшем собрания стали более редкими.
150
В печати Гумилев редко упоминал о Вл. Соловьеве. В рецензии на «Антологию» издательства «Мусагет» он писал, что книга эта открывается ранее не печатавшимся стихотворением Соловьева, «не принадлежащим, однако, к числу его лучших вещей». Другой раз имя Соловьева встречается также в маловыразительном контексте. Говоря о вышедшей в Париже «Антологии русских поэтов» (переводчик Жан Шюзвиль), Гумилев просто отмечает, что переводчик «ограничил свою задачу последним периодом русской поэзии, от Вл. Соловьева до Алексея Н. Толстого». Таким образом, воспоминание Адамовича передает единственное нам известное более определенное высказывание Гумилева о поэзии Вл. Соловьева.
151
О взаимной отчужденности Гумилева и Блока, особенно в последние годы жизни, писалось сравнительно много. Менее известной является поэма Надежды Павлович, в которой упоминается и Г. Адамович, автор настоящих воспоминаний. Приводим пятую часть этой поэмы. Павлович была секретарем Союза поэтов в начале существования этой организации, которую впоследствии возглавил Гумилев. В противостоянии Гумилева и Блока все симпатии Павлович на стороне последнего.
Клуб поэтов
152
Печатается по книге Ю. Анненкова «Дневник моих встреч. Цикл трагедий» (Т. 1. Международное литературное содружество. Нью-Йорк, 1966. С. 97–112).
Юрий Павлович Анненков (1889–1974) — художник-иллюстратор, театральный художник, живописец, беллетрист, эссеист, мемуарист. Родился в Петропавловске-на-Камчатке, с 1893 по 1924 г. жил в Петербурге с некоторыми перерывами. Учился на юридическом факультете Петербургского университета и одновременно в художественной школе Штиглица. В 1909 г. перешел в класс художника Я. Ционглинского, преподававшего в Академии художеств. С 1911 по 1913 г. жил в Париже, учился у Феликса Валлотона. С 1920 по 1924 г. — профессор Ленинградской Академии художеств. С 1924 г. — невозвращенец, жил в Париже. Свои беллетристические произведения печатал под псевдонимом Борис Темирязев. Наибольшее внимание в свое время привлекли его «Повесть о пустяках» и «Рваная эпопея».