Страница 122 из 142
Перечитайте стихи «Старина» из «Жемчугов», стихи, где уже юный поэт с умной и беззлобной иронией отмечает французоманию русских бар, говоря как бы за них: «пейзан» вместо «крестьян». Перечитайте «Заводь» с очень странным для не знающих его истового православия четверостишием:
Перечитайте стихи «Оборванец». Право, ни Есенин, ни Блок не говорили так просто и верно о людях из низов. Вот где вспоминаются снова «Веселые братья» из «Неизданного Гумилева». Называют этот отрывок гумилевской прозы таинственным. По-моему, нет ничего яснее и естественнее для иллюстрации какого-то смиренного уважения Гумилева к народу. Без заигрывания и ломаний он — свой с простыми людьми. Их темнота, их безумие для него очевидны, но у него для них сердце открыто:
говорил он в чудесных военных стихах, и мало кто лучше передал тишину и благость торжественных русских трагедий на полях сражений.
Глубоко и просто верующий, он умел ввести в стихи молитву, почти не меняя слов:
Напомним слова молитвы Богородице:
«Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу тя величаем. Слава…»
Русь для Гумилева — таинственная, пламенно и безумно верующая «волшебница»…
Или:
Или еще:
Не думайте, впрочем, что Гумилев не видит с иронической зоркостью и смешного в русских усадьбах, где
Барон Брамбеус, столь знаменитый в свое время, что Хлестаков у Гоголя хвастает: «Всё, что подписано этим именем, это я написал», — псевдоним Осипа Сенковского. Поставь Гумилев на полку рядом с Руссо сочинения Карамзина или Пушкина, правдоподобие пострадало бы: старосветские помещики до подлинной культуры еще не доросли.
Есть у Гумилева много и других стихов о России. Напомним «Старую деву», «Почтового чиновника», «Деревню», отличного «Андрея Рублева». Но поразительнее всех других стихотворение «Мужик».
Здесь на тему, ставшую пищей для бульварной хроники, на тему явно — о Распутине, создано нечто подобное историческим песням русского народа. Какие-нибудь сказания о взятии Казани или о свадьбе царя с Марией Темрюковной, вот к какому источнику стилистически восходит «Мужик» Гумилева.
Кто этот мужик? Ломоносов? Пугачев? Большевик?..
Но если бы мы пытались сделать из Гумилева поэта, замкнутого в границах России, русских тем, подобно Кольцову или Клюеву, он сам бы нас отрезвил. Нет, он ни на минуту не забывает Европы, не забывает даже кровной связи с нею:
Как видим, книжный конквистадор исчез бесследно, вместо него явился сознательный воин, наследник варягов, норманнов:
обращается он к Скандинавии. Человек западной культуры, Гумилев мысленно всегда расширял границы родины. Но выше всего для него Россия идеальная:
Эти строчки, почти заканчивающие автобиографическое стихотворение «Память», напоминают религиозные песни народа. Калики перехожие распевают такие песни.
Да, он храм строил, и этот храм стоит. Как назвать его? Подождем называть. Но запомним, что поэзия Гумилева, этого русского европейца, крепкими корнями уходит в русскую землю.
Мудрая ясность Гумилева привела его к борьбе с символизмом и его злоупотреблениями. Отсюда статья «Наследие символизма и акмеизм», напечатанная в 1913 году. Это как бы манифест новой школы.
Роль Гумилева как теоретика искусства и критика хорошо известна. Ее даже преувеличивают, конечно, во вред его поэзии. Так, Ив. Тхоржевский утверждает, что Гумилев-теоретик выше, чем Гумилев-поэт. Это совершенно не верно.
Гораздо вернее мнение поэта Георгия Иванова, говорящего, что поэзия и теория у Гумилева слиты в одно. Но Г. Иванов делает ошибку, восклицая: «Не умри Гумилев так рано, у нас было бы наше „Art poétique“!»{145}
Так как «Art poétique» написано у Г. Иванова по-французски, не может быть сомнения, что он имеет в виду теорию Буало. Тогда как Буало, посредственный моралист и слабый поэт, конечно, не может быть указан как идеал для Гумилева, который, кстати, находится с ним в прямом разногласии.
Буало, например, утверждает:
— Lʼesprit nʼest point ému de ce quʼil ne eroit pas.
Эта стрела, направленная против Корнеля, хоть и послана в лагерь враждебный с целью возвысить одного из величайших поэтов Франции, Расина, все же не достигает своей цели. Ведь она могла бы поразить и автора «Бури», Шекспира, и автора «Фауста», Гёте, и многих других выдающихся поэтов, вдохновлявшихся, как и Гумилев, народными легендами, иногда совершенно неправдоподобными.
Нет, уж лучше оставим Буало, превосходного комментатора Расина, очень полезного ментора. Гумилев, хоть и не составил эпохи, как теоретик уже потому хотя бы, что равного Расину поэта среди его современников не было, но в огромном хозяйстве русской поэзии, пришедшем в хаотическое состояние, именно он порядок навел. Кругозор его был ограничен. Немецкую поэзию он изучать не хотел, итальянской почти не знал. Но то, что любил поэзию французскую и отчасти английскую, он продумал глубоко, многое постиг и усвоенное знал твердо.
Я уже назвал поэтов, которых он особенно любил. Что касается его явного и тайного родства с поэтами русскими, то об этом следовало бы сказать особо, потому что сам он о них молчал, и могло показаться, что национальная поэзия, как и самая жизнь России, ему чужда. Мы только что пытались доказать обратное, разбирая его стихи.
«Письма о русской поэзии», которые Гумилев писал между 1909 и 1915 годами, очень замечательны, но вовсе небезошибочны, как утверждает Г. Иванов и как склонен допустить В. Брюсов.
145
Не точно цитируется предисловие Г. Иванова к составленной им книге Н. Гумилев. «Письма о русской поэзии». Предисловие датировано им самим: сентябрь, 1922 г. Он пишет: «Если бы жизнь Гумилева не прервалась и он написал бы задуманную им теорию поэзии, мы бы имели наконец столь необходимую нам „Lʼart poétique“. Но теперь русские поэты и русские критики еще долго будут учиться по этим разрозненным письмам своему трудному „святому ремеслу“. И образ Гумилева, поэта и критика, навсегда останется в русской литературе прекрасным и возвышенным образом, к которому так хорошо могут быть обращены пушкинские стихи»: