Страница 11 из 33
Авл был прав, когда он говорил, что он не будет допущен к Нерону. Ему отвечали, что цезарь занят пением с Терпносом и что он вообще не принимает тех, кого он не вызывал. Другими словами, это значило, чтобы Авл и впредь не пытался видеться с ним; зато Сенека, хотя и больной, принял старого вождя с должным почетом, но, когда он выслушал, в чем дело, горько усмехнулся и сказал:
– Я могу оказать тебе только одну услугу, благородный Плавций: никогда не показывать цезарю вида, что сердцем своим я сочувствую твоему горю и что мне хотелось бы помочь тебе, потому что, если бы у цезаря явилось хоть малейшее подозрение в этом смысле, так знай, что он не отдал бы тебе Лигию, если бы даже у него не было других причин для этого, кроме желания сделать мне назло.
Он не советовал ему идти к Тигеллину, к Ватинию и Вителию. Может быть, деньгами удалось бы добиться от них чего-нибудь назло Петронию, влияние которого они стараются уничтожить, но вернее, что они донесут цезарю, насколько Лигия дорога Плавциям, а тогда цезарь уж тем более не отдаст ее.
И старый мудрец заговорил с едкой иронией, направленной против самого себя.
– Ты, Плавций, молчал, молчал целыми годами, а цезарь не любит тех, кто молчит! Как это ты не восхищался его красотой, добродетелью, пением, его декламацией, уменьем управлять лошадьми, стихами… Как это ты не восхвалял смерть Британика, не говорил хвалебного слова матереубийце и не приносил поздравлений по случаю удушения Октавии? Недостает у тебя, Авл, прозорливости, которой мы, живущие счастливо при дворе, обладаем в достаточной степени!
Сказав это, он взял кубок, висевший у его пояса, зачерпнул им воды в имплювии, освежил запекшиеся губы и продолжал:
– Ах, у Нерона благодарное сердце. Он любит тебя за то, что ты служишь Риму и прославлял имя его во всех концах мира, и, может, меня за то, что я был его наставником. Поэтому-то, видишь ли, я знаю, что вода эта не отравлена, и пью ее спокойно. Вино в моем доме было бы менее безопасно, но если тебе хочется пить, то пей смело эту воду. Она доставляется сюда через водопроводы с Албанских гор, и если бы захотели ее отравить, то пришлось бы отравить все фонтаны в Риме. Как видишь, можно еще чувствовать себя в безопасности на этом месте и иметь спокойную старость. Правда, я болен, но скорее это больна душа, а не тело!
Это была правда. Сенеке не хватало той душевной силы, которою обладали, например, Корнут или Тразей, потому что вся жизнь его была рядом уступок в пользу всевозможных злодеяний. Он сам это чувствовал, сам понимал, что последователь учения Зенона Цитийского должен был бы идти по иному пути, и страдал из-за этого больше, чем из страха перед смертью. Но вождь прервал его размышления и угрызения совести.
– Благородный Энней, – сказал Авл, – я знаю, как цезарь отплатил тебе за те заботы, которыми ты окружал его в его детские годы. Но виновник похищения нашего ребенка – Петроний. Укажи мне средство против него, укажи, чьему влиянию он поддается, и сам, наконец, поговори с ним, как тебе подскажет наша старая дружба.
– Петроний и я, – отвечал Сенека, – мы люди противных лагерей. Средств против него я не знаю, влиянию ничьему он не поддается. Быть может, несмотря на свою испорченность, он все-таки лучше всех негодяев, которыми теперь окружает себя Нерон. Но доказывать Петронию, что он поступил нехорошо – это значит только время терять; он давно потерял понятие о разнице между добром и злом. Докажи ему, что его поступок не изящен, тогда он устыдится. Когда я с ним увижусь, я скажу ему: твой поступок достоин вольноотпущенника. Если это не поможет, то уж ничего не поможет.
– Благодарю и за это, – отвечал вождь.
Выйдя от Сенеки, Авл приказал нести себя к Виницию, которого застал упражняющимся в фехтовании с домашним ланистом. При виде молодого человека, спокойно упражняющегося в то время, когда Лигию схватили, Авл пришел в страшный гнев, и как только занавес опустился за ланистом, он разразился целым потоком упреков и обвинений. Но Виниций, узнав, что Лигия похищена, так страшно побледнел, что даже Авл ни на минуту не мог заподозрить его участия в этом деле. Лоб юноши покрылся каплями пота: кровь, которая на мгновение отхлынула от сердца, горячей волной залила его лицо, глаза его метали искры, губы шептали бессвязные вопросы. Ревность и ярость охватывали его попеременно. Ему казалось, что раз Лигия переступит порог дома цезаря, она навсегда будет для него потеряна, но когда Авл выговорил имя Петрония, как молния мелькнуло в голове молодого воина подозрение, что Петроний надсмеялся над ним и что он этим подарком цезарю хочет снискать для себя новые милости или же хочет оставить Лигию для самого себя. Он не мог допустить того, чтобы кто-нибудь, увидав Лигию, не воспылал к ней страстью.
Неистовство, наследственное в его роде, охватило его, и он метался как рассвирепевший конь, не владея собой.
– Вождь, – сказал он прерывающимся голосом, – возвращайся к себе и жди меня… знай, что если б Петроний был мой отец, я бы отомстил ему за оскорбление Лигии. Возвращайся к себе и жди меня. Ни Петронию, ни цезарю она не достанется.
И, повернувшись с сжатыми кулаками к восковым фигурам, стоявшим в атрии, он воскликнул:
– Клянусь этими смертными фигурами! Раньше убью ее и себя. – И, сорвавшись с места, он еще раз бросил Авлу: «жди меня!» и выбежал из атрия и полетел к Петронию, расталкивая встречных прохожих.
Авл возвратился домой с некоторой надеждой. Он решил, что если Петроний подговорил цезаря похитить Лигию для того, чтобы отдать ее Виницию, то Виниций возвратит ее в их дом. Наконец немалым притеснением для него была мысль, что если Лигия не будет спасена, то она будет отмщена, и смерть избавит ее от позора. Он верил, что Виниций выполнит все, что обещал. Он видел его ярость и запальчивость, присущую всему роду Виниция. Он сам, хотя любил Лигию как родной отец, предпочел бы убить ее, чем отдать цезарю, и если б не мысль о сыне, единственном представителе их рода, то он непременно так бы и поступил. Авл был воин, и только кое-что слышал о стоиках, но характером он был похож на них, и по его понятиям, по его воззрениям смерть была легче и лучше позора.
Возвратившись домой, он успокоил Помпонию, передал ей свои надежды, и оба они стали ждать вестей от Виниция. Когда по временам в атрии раздавались шаги кого-то из рабов, они думали, что это Виниций возвращает им их дорогого ребенка, и в глубине души готовы были благословить обоих. Но время шло, а известий никаких не было.
Только вечером раздался стук молота в ворота.
Через минуту вошел раб и передал Авлу письмо. Хотя старый вождь и любил выказывать самообладание, но он взял его дрожащей рукой и стал читать так торопливо, как будто речь шла о всем доме его.
Лицо его вдруг померкло, как будто на него упала тень от пролетавшей тучи.
– Читай, – сказал он, обратившись к Помпонии.
Помпония взяла письмо и прочла следующее:
«Марк Виниций приветствует Авла Плавция. То, что случилось, случилось по воле цезаря, пред которой преклоните головы, как преклоняю ее и я и Петроний».
Наступило продолжительное молчание.
Петроний был дома. Привратник не посмел задержать Виниция, который ворвался в атрий как буря; узнав, что хозяина надо искать в библиотеке, он с тою же стремительностью бросился туда и, застав Петрония пишущим, вырвал у него из рук тростник, сломал его, бросил на землю, впился пальцами в его плечо и, пригнувшись к его лицу, хриплым голосом спросил:
– Что ты с ней сделал? Где она?
Но вдруг произошло нечто странное. Этот тонкий, изнеженный Петроний схватил впившуюся в его плечо руку молодого атлета, потом другую и, сжимая их в одной своей руке, точно железными клещами, сказал:
– Я только по утрам бываю разбит, а по вечерам ко мне возвращается прежняя сила, попробуй вырваться. Гимнастике тебя, вероятно, учил ткач, а приличиям – кузнец.