Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 10

Телевизор включил и тут же выключил его – одно и то же, то да потому – про голу попу.

Завернул на кухню. Стал. Стою. С собой, как с вражиной, воюю.

– Извини, мама, – едва выдавил.

– А?

– Ты, – повторяю громче, – прости меня!

– За чё? – спрашивает.

– Ну, покричал я, посоветовал…

– Ладно. И ты меня прости… С кем не бывает, – говорит. – Оба погорячились одинаково.

С души моей как камень будто сняли, не подлететь бы к потолку – так уж облегчило – как будто в дымку превратился. И впредь зарёкся… сразу зная, что обязательно сорвусь: вспыльчивость впереди меня бежит, не пропускает, как обогнать её я ни пытаюсь. А после каюсь. Ну, хоть после.

– На Кемь схожу.

– Сходи, – говорит мама. – Соскучился… Так, – спрашивает, – или порыбачить?

– Да прогуляюсь, – говорю.

– Ну, прогуляйся, прогуляйся… Ты там бревно поправь сначала… во дворе-то… лагу.

– Да я поправил.

– А?

– Поправил!

– Когда успел… И хорошо… То ведь и ей ходить, корове-то, неловко. Вернёшься скоро?

– Скоро.

– Знаю твоё скоро… Долго-то не гуляй… К обеду будь.

– До яра только и обратно.

– Я, может, суп какой придумаю. Постный хотя бы… мяса нет. Да и какое мясо – пост Успенский… Оденься тепле.

– Хорошо.

– Продует, ветер-то подымится… Тихо пока, после как будет, не известно… Простыть недолго… Шшуку поймай… Шарбу хоть сварим. Как ты уехал прошлый раз, так свежей рыбы и не пробовала… Не только свежей – никакой. Васька не ловит – не рыбак. Да и когда ему – на два-то дома… то тут, то там… уж замотался… Да и мадам его ещё там… как поперечная пила… так и распилит, в гроб загонит… беречь же надо мужика. Скоро отъездитесь, умру-то.

– Она, – говорю, – щука, не привязана.

– Знамо дело, – говорит мама. Улыбается. – Но ты фартовый.

– Вечером, может… лучше будет браться.

– Тебе видней… А я достряпаю да лягу… пока ты ходишь… полежу маленько. То голова уже не дюжит… как с табуретки бы, сижу, не завалиться – клонит… Тут уж хоть близко… если шлёпнусь.

– Ты уж держись.

– Закружится-то голова… Ты на машине?

– Нет, пешком.

– Корову выпусти, орёт вон… Друзья её, товарищи, уже гуляют.





– Я её выпустил.

– И ладно. А где орёт она?

– Не слышу.

– Ну, значит, чудится… Ступай.

Куртку накинул я, избу покинул.

Вышел на улицу. Стою.

Солнце проворно вынырнуло из-за Камня. Как будто еле дождалось: скорей бы Сретенск, мол, увидеть! – теперь вот видит; кто-то его, схватив, держал ли крепко там, за Камнем, – едва-едва, но всё же вырвалось, – его удержишь. Резво от гребня отделилось – чтобы за лиственницу вдруг не зацепиться – разве не так, кто может это опровергнуть? – похоже очень, значит так. Сквозь негустой туман, с Кеми поднявшийся над Камнем, пробивается. И не зарделось от тумана, жёлтое – на вёдро. Озолотило всё – будто осыпало, облило ли поталью – иней на всём так сразу заискрился – даже на изгородях и на крышах. И на капоте моей красной «нивы». Пока не тает. А там, где тени, иней синий – в нём взглядом вязнешь, как в дали.

Стало ещё как будто холодней. Что и обычно – на восходе. Застегнул куртку наглухо, поднял воротник, руки в карманы куртки спрятал – вроде и не мерзляк, с тепла-то зябну.

Топчусь – похрустывает под ногами смачно. И не один я, вижу, к этому прислушиваюсь. В перспективе, в конце почти бездомной уже улицы, на фоне белого, ярко освещённого солнцем остова бывшей церкви, стоит боком ко мне гнедая лошадь – повернула морду в мою сторону: привет, мол.

Здорово, дескать, – ей кивком ответил.

После Исленьска-то – не надышаться. Глотаю будто, не дышу. Ем ли, как яблоко, кусаю.

Избороздил скот заиндевелые поляны. В лес убрёл уже – нигде его не видно. Овода и комаров нет, теперь в лесу ему вольготно. И ночевать там даже, есть такие блудни, остаются – ходи, ищи их. Доводилось.

И тут, около дома, сбив с муравы хрупкий, как хрусталь, куржак, птицы и кошки исходили. Лапопись. Так когда-то про моё чистописание говорила первая моя школьная учительница, добрейшей души и большого педагогического умения женщина, Катерина Васильевна Анкудинова. Младше моей матери, но не намного. И ей уже за девяносто. Жила она в Ялани, перебралась недавно в Елисейск – поближе к сыну. Съездить, проведать её надо будет. «Ну, Ваня, лапопись какая-то, начиркал тоже… Курица лапой лучше бы нарисовала. Ты уж старайся». Я старался. И до сих пор: что напишу, и самому потом не разобраться. Компьютер есть – печатаю теперь – другое дело, буква к букве. Маме уж письма перестал писать, звоню обычно. «Письма-то слал, дак лучше было, – так говорит. – В любой момент – открыл его, поплакал… А разговор-то – был, и нету… Да и – глухой-то, – всё ли разберу… Ты хоть звони, родной, почаще». И тут стараюсь. Есть помеха – не заедала б суета.

Солнце поднимется чуть выше – всю эту лапопись смахнёт. Завтра с утра, если погода не изменится и морок, ночь сделав тёплой, небо не закроет, напишут снова. Пусть себе пишут, им читать.

Чья-то собака мимо пробегала, возле ограды нашей покрутилась. Нос свой совала в подворотню – не без этого; лаз, на беду ей, тесным оказался, только поэтому в ограду не проникла, то забралась бы и порыскала, будто ей кто чё приготовил здесь, – такие. Кобель – верею-то пометил, – на солнце метина ещё парит.

Далеко где-то, в ельнике, не она ли, не эта ли самая собака лает – по всей округе зычно раздаётся. На бурундука, может, или на белку озарилась, слетели рябчики ли, их гоняет, ельник пока ещё не вымер. Но скоро вырубят его – грозили. Мыши останутся одни – простор тем будет.

Пошёл. В кроссовках – скользко – не упасть бы. Только под гору спустился, вижу, появляется из-за поворота, со стороны не существующей уже улицы Нагорной, Колесников Александр Петрович. В лёгких кожаных, самодельной работы, броднях, с загнутыми вверх, как у сандалий Маленького Мука, носками, чёрных от густо и недавно, судя по всему, намазанного на них, чтобы не промокли от росы, дёгтя. В толстом выцветшем дождевике гражданского пошива, но с жёлтыми солдатскими пуговицами. С худеньким брезентовым и тоже вылинявшим до белёсости вещмешком и ружьём двадцатого калибра, одностволкой, за плечами. На голове войлочная, им самим, наверное, Александром Петровичем, сшитая шапка, похожая на древнерусский шлем-шишак. Громко не топает – в броднях-то, – ступает мягко; но как он шаркает ритмично ими по дороге, слышно.

Задержавшись, подождал я, когда он подойдёт ближе, говорю громко:

– Здравствуй, дядя Саня.

– Он оно чё! Едва узнал… На расстоянне уж и вовсе… Вижу, что человек вроде стоит, а кто такой, не различу. Не столб же выпер тут скрозь землю… Вплоть подступил тока – тогда… Глаза худыми, парень, сделались. Всё чё-то в их будто мешат, не проморгаться… кака помеха… Здорово, Иван Васильевич, – отвечает дядя Саня, останавливаясь. – В отпуск, ли чё ли, – спрашивает, – мать приехал навестить?

– В отпуск.

– И правильно, – говорит дядя Саня. – Ты ж нонче был уже… в июле, так? Или чё путаю?

– Не путаешь. В июле. Взял, – говорю, – опять, без содержания.

– А, это ладно… И надолго?

– Недели на три, на четыре.

– Ну, дак прилично – сколько дён… Картошку выкопашь, поможешь?

– Если погода постоит.

– Ну, постоит, не постоит, дело такое… Не подчиняцца нам она, эта погода. Мы не указ ей, своевольной, – говорит дядя Саня, глядя на меня, а кивая на небо. – Как канцелярия воздушная распорядится… А картошку в земле, один хрен, не оставишь, и из-под снега будешь выгребать… Бывало… В зиму-то как без ей, никак. А я уж выкопал свою, – говорит дядя Саня.

– А что так рано? – спрашиваю.

– Да не рано, – говорит дядя Саня. И говорит: – А чё тянуть-то?.. Много гнилой, Иван Васильевич, вот где беда. Сырось така вон. Не бывало. Август-то весь – хошь плавай в огороде, хошь карасей в ём было разводи… У вас-то, ладно, чёрнозём. А у меня сплошная глина… Сто уж возов навозу туда вывалил… Куда девац-ца?.. В пропась будто. Жук ли какой съедат яво… навозник? Питац-ца им, навозом, чё ли?