Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 10

Я ей опять:

– По-русски тебя спрашиваю.

Молчит, по-русски отвечать не хочет. Василий, мой старший брат, корову может подоить, и делает это, когда приезжает из Елисейска, где сейчас живёт, проворней иной бабы. А я так и не научился. Отец наш тоже не касался: мол, не мужское это дело.

Меня с Василием не путает Чернуша, различает. Тот бы ей хлеба корочку принёс и, как с подружкой, словом ласковым бы с ней обмолвился. Как на меня, с опаской на него она бы не глядела. А вот у нас с ней, с кормилицей, контры, как выражается мама. Корова знает, кто как к ней относится, мол, чувствует. Как отношусь я к ней? Нормально. Дружбы с ней, правда, не вожу.

«Она, скотина бессловесная, не рассуждат, как мы, но всё при этом понимат – злого от доброго-то отличит», – говорит мама.

Возможно.

С кроткой, как у байкальской нерпы, мордой, палевый, мастью не в мать свою, а в прохожего быка-молодца, уже большенький телёнок, сын Чернуши, чёрной, как медведь, с белой звездой только на лбу, в другом углу двора хоронится. Жуёт лениво сено прошлогоднее; тоже косится в мою сторону – на всякий случай. Мать, Чернуша, обижат, бодат яво нешшадно – к ней он поэтому старается не приближаться, держит дистанцию, чтобы ей под рога не подвернуться. Красивые те у Чернуши, как у Небесной Коровы Нут – такой же формы, величавы.

Хоть на людей, не приведи Господь, их не нацеливат, и ладно, то было б горя.

Бревно на место, как просила мама, вставил, двумя железными, санными, скобами его среди других в настиле закрепил. После попрыгал по нему – проверил прочность. Ну, до зимы продержится, надеюсь, а там, морозами-то, так скуёт, что его трактором не выдерешь. А до весны?.. Ну, до весны ещё дожить бы.

Из стаек у коровы и у бычка стал выкидывать – поднакопилось: у мамы сил на это не хватает, ну а Василий не был тут уже неделю – не занимался.

Таскаю. Вилами. Рожок у них стараюсь не сломать. Дед мой по отцу, думаю, Павел Григорьевич Войсковой, потерявший во время Первой Ерманской, в сражениях которой участвовал в составе Елисейского казачьего полка в чине подъесаула, от газовой атаки австрияков, будь оне, безъязыкие, неладны, все до единого зуба, как бытто семючки, их изо рта-то после выплюнул, помню которого хорошо, и в преклонные годы ещё бравого, если бы вздумал вдруг он, Павел Григорьевич, устно кому-то описать чью-то корову, сказал бы так: не масть, а щерь – таким бы он воспользовался словом.

Я напишу так, где-нибудь скажу ли, и надо мною посмеются.

Сладил дело, управился. В стайках убыло, а на пригоне прибыло – гора уж высится изрядная, зимой хоть на лыжах, было бы кому, с неё катайся; в конце апреля, в начале ли мая, как поведёт себя весна, выдастся затяжная или ранняя, перед пахотой всю эту гору надо будет разбросать по огороду – удобренне, натуральное. Органика.

Навоз.

Открыв ворота на пригоне, Чернушу выпустил на улицу. И выгонять её не надо – сама Чернуша побежала, едва меня не сбила с ног. Бычок, с пучком сена во рту, выждав какое-то время, следом за ней, за матерью, подался. Не торопясь, не догоняя.

«Идёт бычок, качается… Сейчас я упаду». Чужие будто – меж собой-то.

У нас, людей, бывает хуже. Друг друга поедом едим.

В огород пошёл.

Стою. Плантация. Оглядываю, как хозяин. Капуста. Белокочанная. Вилки пузатые – как на девятом будто месяце – глаз, их обкатывая, веселится. Вырывать лук надо будет – пора, думаю. Как-нибудь, выбрав время, пока здесь, вырву. Мама, устроившись возле гряды на перевёрнутом ведре, обрежет, в старые чулки или в детские, оставшиеся после отгостивших лето внучат, колготки его после упакует. В этом нельзя ей отказать – обидится: сама смогу, мол, ещё в силах. Ни дня без дела, как у некоторых ни дня без строчки. Луком набитые чулки или колготки повешу я уже – за печью, где тепло и сухо, где маме луковку зимой достать будет сподручно, а на полати каждый раз за ней не лазить. Чеснок – потерпит, посидит. Свёкла, брюква, редька и морковь – и те ещё погодя́т, в земле не затоскуют. Что не успею сделать я, с тем уж Василий как-нибудь управится – уж, поди, вырвется, поможет.

И я надеюсь.

Увяла, вижу, картофельная ботва, почернела – в межрядья полегла. От помхи – отец бы так предположил. Во всех случившихся неурожаях виновной у него всегда была таинственная помха. Если не засуха невероятная или не беспрестанные дожди. А самым действенным средством от всех человеческих болезней была у него водка, с размешанными в ней солью-каменкой и молотым чёрным перцем, – что внутырь. И карасин – а этот уж наружно; но горло можно было им пополоскать, когда ангина. Так, помню, скажет: «Помогат». Отпомогало. Горько без отца. Он и не хварывал, отец-то. Хоть и не часто потреблял, тока по праздникам. Да когда гость какой приедет.





Скорей – от заморозков, чем – от помхи. От них, от утренников крепких, и не только ботва, но и крапива за огородом пожухла. Листья у пучек. Вязель пока ещё вон держится – зелёный. Да и отава. Ну а так:

Белым-бело вокруг – всё в инее. Солнце взойдёт – и всё порозовеет; а то и так – как золотом покроется.

Когда он, отец, умер, когда его похоронили, совсем его не стало, абсолютно, как мне тогда казалось, а спустя какое-то время – начал он каким-то странным образом присутствовать – вернулся.

Вот и сейчас – как будто рядом. И первый признак этого – слеза горючая глаз остро принимается точить.

Скоро и за картошку надо будет приниматься, начинать копать. Через неделю-полторы. Затягивать не стоит, а то и снегом всю завалит – тот себя долго ждать не заставляет, чуть дунет с севера, он тут. За ночь всё может измениться: вечером лето, а утром – зима; снег может выпасть и уже не стаять. Много садим, по приказу мамы, – поле, в футбол на нём только играть – просторно. Не переживёт она, мама, если клочок земли не занятый останется, до следующего года от этого настроенне у неё будет испорчено – вот и приходится повиноваться. Копаю я. Дней шесть-то точно, с утра до вечера из огорода не вылажу, спину потом не разогнуть. Василий приезжает помогать, но лишь на выходные – того жана не шибко отпускат. Сам-то бы рад, мол, я и верю. Но он, Василий, не лентяй.

«Поддался бабе вот, и чё за мужики?.. Стельки из них тока и делать… Стрепалась – выбросил, забыл… Не правда, чё ли?»

Не знаю, мама, может быть, и правда. Захватив с собой из-под навеса дров беремя, вернулся в дом. Дрова сгрузил в подпечек.

Сидит мама возле печи на табуретке, с ухватом в руках. Залезает им то и дело в печь, угли шевелит да сковороду двигает, чтобы в ней блин ровнее пропекался. Переодетая: в нарядном, празнишном – в честь воскресенья. Светлый платок на голове. От жара щёки побурели, была б не смуглая, то поалели бы. Скоро сто лет – ну это ли не радость. Таким вот образом нас балует Господь – меня, Василия, Наталью, Павла, Виктора, Полину, Клавдию, Петра. Кроме Василия, все далеко живём – как птицы, гнёздышко покинув, разлетелись. Я, самый младший, тут, поблизосте – в Исленьске. Четыре сотни вёрст в Сибири – рядом.

Помылся, вытерся. Направился к столу. Молчим.

Сел я за стол, и только после:

– Блины в тарелке, на столе, – заглядывая в печь, говорит мама. Голос обиженный, мне не заметить ли. – Пробуй, – говорит. – Пока не остыли. Теста немного в чашке вот осталось… хоть и пристала, уж достряпаю.

Поел с мёдом, кипрейным, которым угостил маму её племянник из Ялани, пчеловод, и с молоком. Из-за стола встал.

– Он уж наелся… Чё так мало?

– Хватит, – говорю. – С утра много не могу… – Вкусные? – спрашивает.

– Как всегда, – отвечаю. – Вкусные. Спасибо.

– На здоровье.

Разговор не клеится, как будто вынужденный.

Хоть и не так. И друг на друга не глядим, словно отсутствуем. Не так и это.

По избе побродил, в окна попялился во все стороны света – обзор отличный: домов-то мало где осталось – не заслоняют горизонт. Человек, подлец, ко всему, вспомнил, привыкает, вот и к разору тоже, думаю. Но как ему тут и препятствовать? Он повсеместен. Не замечать?.. Смириться?.. И смиряюсь, пусть и даётся это нелегко.