Страница 47 из 66
— Должок возвернул вам, товарищ маршал… Спокойным теперь помру. — И завалился к колесу машины.
Бой стих, и оглохшая тишина застыла на дороге. Маршал устало поднялся, нагнулся к ездовому. Адъютант вытащил документы, протянул красноармейскую книжку.
«Рядовой Скобелев, 1900 года рождения», — прочитал маршал.
— К ордену посмертно, — приказал адъютанту.
Из бойцов охраны осталось трое. Среди ездовых нашелся шофер. Поколдовав, повозился с машиной. На руках вытащили ее из кювета. Выстрелил синий дымок, заколотился мотор. Не остывший еще от боя и страха интендант выделил ездовых для охраны маршала. Машина выбралась на дорогу.
Стылое, настороженное Подмосковье плыло за окном, а мысли маршала шли по одному тревожащему кругу: каким сейчас он увидит Верховного, что выслушает, какую надежду обретет, что получит для своего фронта? Загадывать было трудно. Голос помощника, как всегда, звучал ровно, и нелегко было по этой службой выработанной интонации определить настроение Верховного. Помощник был лаконичен и вежлив: вас хочет видеть Главнокомандующий…
Два раза в год на конезаводе устраивались шумные разноязыкие аукционы. Покупатели, ценители и знатоки породистых лошадей съезжались со всего света. За несколько месяцев до коммерческого и зрелищного мероприятия со всей страны свозили сюда разнопородных и показавших себя на первичных просмотрах перспективными лошадей. Несусветное столпотворение начиналось тогда в конюшнях! Нет, помещений хватало всем, а каждую лошадь определяли на приличествующее ей место — просто чужаки вносили в устоявшийся быт суматоху, неведомые доселе запахи, прихваченные из разных мест большой страны, разлетались по денникам, заставляя старых лошадей заново переживать свою юность, вспоминать давно забытое. Эти новые ароматы, чужое ржание будоражили кровь, поднимали из самых глубин примирившегося сознания тоску по воле, по степным просторам. По забытым и навсегда потерянным родным табунам…
Задолго до аукциона преображались и люди, все их поступки были отмечены каким-то нервным ожиданием, чрезмерным усердием, они делались хлопотливыми и особо внимательными к своим лошадям. В обычные дни конюх мог пропустить утреннюю чистку, чуть припоздать с кормом. Но теперь людская дисциплина отличалась безукоризненной четкостью, слаженностью. Конскому уму не дано уловить причины человечьих метаморфоз, но каждый конюх втайне верил, что на его лошадей падет выбор привередливых покупателей, и потому старался вовсю. Случись такое — и пойдут благодарности, вырастут премиальные, заметят и продвинут по службе…
В этой людской суете совсем одиноким и никому не нужным чувствовал себя Гранат. По долгому опыту он знал, что лихорадочная возня пройдет от него в стороне. Наоборот, в этом оживлении он лишняя гиря на заботах конюшенного начальства. Потому веселые праздники печально отзывались на его стариковской доле. Видно, так распоряжались люди, что Тихон в эти дни появлялся у него редко, его куда-то посылали, он все время кому-то помогал и только урывками навещал Граната. Как всегда ворчливый, по-своему оценивающий все события в людском мире, он присаживался на перекладину и в обычной иронически-вопросительной манере начинал просвещать жеребца:
— Ну, хочь так скажем… На шестнадцать процентов больше приехало, ну и что с того? Еще кошельки их не знаем — раз, цены какие встанут — два. — Выразительно загибал корявые, прокопченные дымом пальцы. — Как ни крути, а базар есть базар, хоть укционом его назови, и от закоперщика все идет… Рехнется какой-нибудь толстосум, с панталыку назовет кругленькую сумму — и пойдет, покатится губерния… Кураж начнут держать, чтоб, значит, свою державу не уронить. А за фасон раскошеливаться надо… Вот тут самое время в цене не сдавать. — Закатился прокуренным смешком, прокашлялся и убежденно закончил: — А на их кураж наш принцип. Товар пригож — бери, а нос воротишь, так и катись в свою державу фунты-марки считать.
Гранат во время полемических монологов Тихона проникался к нему каким-то особенным сочувствием. Жеребец косил теплый глаз на петушившегося конюха, которому в людском мире, видимо, так не хватало внимательного, понимающего собеседника…
Покупатели расхаживали по кругу, все цепко примечали, восхищенно и расчетливо взвешивали, прицельно прикидывали шансы лошадей, а в день аукциона остервенело торговались за каждую копейку.
Тихон и в этот раз вывел Граната на шумливое коммерческое торжество. Они робко пристроились за кругом. Жеребец устало разглядывал малопонятное и яркое веселье. Носились по кругу жеребцы и кобылы, опьяненные волей и людским азартом, лоснились упругими, играющими мышцами, а цепкие взгляды покупателей выхватывали из этого парада то одну, то другую лошадь…
Только раз взволновался Гранат — его последнюю избранницу, его Пальму, вел под уздцы чернявый и раскосенький человек. На чужом языке что-то говорил и говорил неостывшей, трепещущей лошади…
Приемная Верховного Главнокомандующего встретила маршала скраденным зеленым светом — горели только настольные лампы. Пустая, властная тишина, стывшая в этой строгой комнате, да и сам помощник, как всегда, поздоровавшийся учтиво и ровно, — все это показалось маршалу нетронутым островком вчерашней, еще не израненной жизни. Помощник придвинул кресло и всем своим обликом радушного, но подчиненного человека пояснил: просит подождать…
Маршал приноравливался к успокаивающему свету, к врачующей тишине. Но мысли вихрились вокруг Поливанова; он думал о командире и его людях в прошедшем времени, и мерный ход маятника больших старинных часов, казалось, уже отсчитал их время… Нельзя сказать, что с годами маршал разучился думать о жизни отдельного человека, ценить и беречь ее; просто сама его доля, вручившая ему сотни тысяч человеческих судеб, дисциплинировала мысли, обязывала маршала рассуждать и думать всеохватными, глобальными величинами. И только что родившаяся жалость была мигом подавлена масштабами и критериями командующего фронтом. Все его думы сейчас прессовались в одном: удастся ли Кондратюку развернуться для сильного встречного удара? Это единственный тактический шанс, о котором можно доложить Верховному Главнокомандующему.
Он что-то долго не приглашал к себе. Степан Иванович понимал, что это не нарочно, что дел и забот у Верховного выше всяких сил, но все-таки выразительно поглядел на помощника. Тот мгновенно уловил нетерпение маршала, оторвался от бумаг и доверительно, весь внимание и сочувствие, поделился:
— Все там. Уже давно. — И как человек, посвященный в дела государства, скупо сообщил: — Голод душит Ленинград…
Отмерив допустимую дозу информации, не подчеркнув ни голосом, ни позой никакой своей исключительности, привычно вернулся к бумагам.
Степан Иванович глубже втиснулся в кресло и еще раз заставил себя настроиться на долгое ожидание.
Мысли неожиданно вернули его в далекий день робкого московского предлетья. Когда первое тепло только примерялось к столичным бульварам, пробно обдувало кривые переулки и уже спрямленные улицы. Мягкий ветерок заигрывал с девичьими платьями и вихрил мальчишеские стрижки.
Он вышел на улицу после тревожно-острого совещания. В вопросах военной стратегии вдруг бескомпромиссно схлестнулись две разные точки зрения. Одни, а их оказалось большинство, веровали только в победоносное наступление. Другие не отвергали и возможные оборонительные бои. Защитникам первой концепции было легче и выигрышнее — их доктрина дышала оптимизмом и патриотической уверенностью. У вторых аргументы были, непривлекательные, и некоторые выступающие ставили перед ними каверзный вопрос: а к лицу ли пролетарскому Отечеству обороняться? И срывали шквальные аплодисменты…
Он брел по улице, и неуютно, пакостно было у него на душе: по строгой совести, маршал не чувствовал себя окончательно правым, критикуя приверженцев второй доктрины. Злился на себя, что, не будучи уверенным до конца, все же бросил свой авторитетный голос на весы первой группы. Эти думы растравляли душу, размывали убежденность в позиции, только что занятой им на высоком совещании.