Страница 2 из 11
Девице Чарнецкий тоже зачем – то всучил визитку. Та лениво взяла ее двумя пальцами с накладными, зловеще загнутыми когтями, и положила на столик.
Поглаживая пальцами бархатную визитку, Михася приосанилась: все – таки как это важно, когда тебя окружают образованные, культурные люди.
– Это мой коллега и лучший друг Платон Фархатович Герасимов, – представил Чарнецкий насупленного стриженого субъекта, расположившегося напротив.
– Михалина, – она кивнула со сдержанным достоинством. О том, что подвизается в районом печатном органе, по неведомой причине умолчала – хвастать было нечем. Всего лишь провинциальная журналисточка, редактор провинциальной газетенки, которых пруд пруди.
– С частным визитом?
– Да, – розовея, растянула губы в улыбке Михася. – К сестре еду. А вы?
– По приглашению польских коллег едем на конференцию по Катыни и на майские праздники. Заодно. Приятное с полезным совмещаем. – Борис поправил очочки и улыбнулся, от чего у Михалины, как писали в романах, стеснило грудь.
Она прислушалась к ощущениям. Что делается! Не прошло и трех часов, как из дома… Удачное начало, ничего не скажешь.
– Уже бывали в Варшаве? – полюбопытствовал господин Чарнецкий.
Подарок сестры – альбом с фотографиями Варшавы – был настольной книгой Михалины, поэтому она почти не соврала:
– Да.
Михалине было страсть, как интересно, за каким несет в Речьпосполиту крашеную выдру, но мужчины не задали девице ни одного вопроса, как будто она принадлежала к касте неприкасаемых. Как будто достаточно быть двадцатипятилетней дивой с волосами цвета красного дерева, чтобы все вопросы отпадали сами собой. Это задело Михалину. Из – за дерганой девицы ей даже снова захотелось стать ниже ростом.
Через пять минут были окончательно расставлены акценты: Чарнецкий не скрывал интереса к девице, которая отзывалась на имя Катя, а его стриженый коллега упорно хранил молчание и держал дистанцию.
Михасе внезапно стало легко. Досада улеглась: разве она не сыта по горло Недобитюхом? Ну и что, что красота и молодость прошли? Зато у нее теперь есть нечто гораздо более ценное: ясность мировоззрения, мудрость, вера в Бога и сыновья. И бесстрастие. Вот ее военное преимущество. Женщина ее лет – настоящая твердыня, способная противиться искушениям. И как приятно находиться на скамье запасных и наблюдать за игрой других! Особенно – за тонкой.
– Я в вагон – ресторан. – Чертова кукла поднялась и, не оглядываясь, подалась из купе.
– Отличная идея, – воодушевился Борис. – Ты как насчет ужина в ресторане, Платон Фархатович?
– Нет – нет, спасибо. – покачал головой его угрюмый друг. – У меня все с собой. – Голос у Платона Фархатовича оказался низким и густым.
Услышав это «все с собой», Михася затосковала.
Сейчас стриженый бедуин разложит на столике заботливо собранные любящей супругой в дорогу яйца, куриную ножку, соленый огурчик, в тряпицу обернутое сало, нарезанную кольцами копченую колбаску, соль в спичечном коробке и тугой пучок зеленого лука. Пригласит разделить трапезу – не него это похоже. Ей придется приобщить свою скромную долю – яблоко, банан и апельсин… Тьфу, как это все неприятно.
– А вы? – публицист скользнул беглым взглядом, но от Михаси не укрылась неприязнь на дне его глаз.
Состояние публициста легко объяснялось, Михася даже посочувствовала ему: куда он ее денет в ресторане, ведь он сделал ставку на дерганую бестию?
Безусловно, ее отказ господину Чарнецкому понравился бы куда больше, чем согласие, да и самой Михалине тоже (тратиться на ужин в вагоне – ресторане совершенно не входило в ее планы), но она представила, как станет делить трапезу с Платоном Фархатовичем и, загнанная в ловушку, вынужденно промямлила:
– Пожалуй. Только руки вымою.
– Я вас подожду, – Чарнецкий вежливо улыбнулся. Под магнатскими усиками просматривался крупный чувственный рот, и Михалина отвела глаза. Вера, мудрость и бесстрастие – вот три столпа ее морали…
… Католическая Пасха прошла под противный мокрый снег.
От этого снега с дождем Михасе все время хотелось спать, и день казался нескончаемым, а вечно мокрые ноги ее лично приводили в отчаяние.
Городок, родом из которого была Михася, стоял на Днепре. Климат здесь сырой, много болот. Когда-то места эти были постоянной ареной борьбы религий, амбиций и обыкновенной человеческой жадности. Земли эти топтали крымские татары, донские казаки и тевтонские рыцари, что касается немцев, так те и вовсе взяли за моду размещать здесь свои оккупационные войска.
В надежде навести хоть какой – то порядок в этих местах, король польский и великий князь литовский Сигизмунд – какой – то – там еще в 1511 году даровал городку Магдебурское право.
При всем при том до сих пор со снегом здесь бороться так и не научились.
Каждый год город просто тонет в сугробах. Здесь не заведено вывозить снег, его просто сталкивают с проезжей части на обочины. Этой зимой, как и десять, и двадцать зим назад, все повторилось. В марте сам по себе снег превратился в распутицу, а политый внезапным дождиком, затопил дороги, сделал совершенно непролазными улицы. А небеса словно спятили, каждый день с них то сыпалось, то лилось.
От сырости было только одно спасение – русская печь.
Однажды Михалина не поленилась и посмотрела в энциклопедии определение слова «печь». Не особенно мудрствуя, энциклопедисты назвали печь «устройством для тепловой обработки материалов или отопления». Если бы Михася была составителем словарей, она дала бы другое определение, потому что относилась к печи, как к спутнику и компаньону человека, фактически – как к одомашненному животному.
Русская печь согревает не только тело, она согревает душу, как говорили наши древние предки: «Печь из смерти в жизнь переводит». Вот, почему после работы, почти вплавь добравшись до дома, первое, что сделала Михалина – набила печь дровами.
Она торопилась проделать все до прихода мужа.
Дмитрию было глубоко плевать на экваториальное прошлое человечества, как и на то, что женщины мерзнут чаще мужчин – он считал это происками дарвинистов и феминисток.
Если жена топила печь, Митька демонстративно открывал форточки и ворчал, что шелудивому поросяти и в Петров день зябко, что мало ей газ сжигать, так еще и дрова истребляет, опять устроила тропики… Причем жадность эта не поддавалась никакому объяснению, потому что дрова им доставались бесплатно – Митяй служил лесничим в лесхозе.
Девять месяцев в году супруги вели молчаливую войну: Михася втихаря подкручивала ручку на термостате вправо, муж – влево. В этом смысле печь Михалину устраивала больше: из нее пылающие дрова не выбросишь.
Наконец, дело дошло до растопки, и Михася не обнаружила спичек на привычном месте – на полочке рядом с дымоходом.
В надежде найти зажигалку или коробок спичек, она полезла по карманам мужниной одежды и, действительно, зажигалку нашла. Но не ее одну.
В кармане одной из курток с остатками подсолнечной шелухи, хвоинок и острых хлебных крошек Михася обнаружила сложенный в четыре раза тетрадный листок в клеточку – довольно свежий, судя по виду.
Неизвестно, какой текст она ожидала увидеть, но уж точно, не тот, что увидела: «Суслик все было просто зашибись. На столе бутирброды. Абажаю и целую куда захочу, твоя Цыпа.», – было нацарапано на листке.
«Н – да, – с мелким самодовольством подумала Михася, – с грамотешкой у Цыпы недобор, академиев оне не кончали…».
Испытывая острое желание умыться, она сунула записку назад, к крошкам и семечкам, ополоснула прохладной водой лицо и долго смотрелась в зеркало. Затем вернулась на кухню, старательно гоня от себя мысль, что Суслик – это ее муж, и какая – то Цыпа целует его, куда захочет.
Мысль не прогонялась – напротив, свила себе гнездо в черепе.
Черт возьми. Что еще за Цыпа? Еще одна жертва Митькиного дьявольского сексуального обаяния?
«Если это и так, то что мы имеем? – спрашивала себя Михася, и сама же себе отвечала: здоровое чувство брезгливости и нездоровое чувство зависти – вот, что мы имеем. После двадцати лет брака ты утратила желание целовать мужа куда – либо, кроме лба. Свят – свят – свят».