Страница 29 из 137
Судя по многочисленным упоминаниям в текстах и довольно скупым — в разговоре (в первый раз он вообще пропустил карельский сезон, и мне пришлось добираться до него специально, вытягивать, как клещами), Карелия — это территория, связанная прежде всего с женой, потерянный рай, еще не испорченный бытом, рутиной, заботами о детях и посторонними увлечениями, главное семейное воспоминание. Уехал он туда при этом странным образом без жены, причем едва ли не сразу после свадьбы, молодоженом, неожиданно бросив ее. Трудно сказать, что там происходило и даже почему именно туда. «Когда я сидел в Бужарово на печке, как кот, справа у меня был Newsweek, а слева — большой том Пушкина, издания 38-го года. Там была литературоведческая статья о предтечах Пушкина, в том числе о Федоре Глинке — „Дика Карелия, дика, / Косматый парус рыбака промчал меня по всем озерам“. Это настолько меня заворожило, что мне захотелось на этом косматом паруснике промчаться по карельским лазурным озерам, что я и сделал». — «А нельзя было просто съездить?» — «А времени тогда еще не было. Было ощущение бесконечной жизни, в которую я ворвался. Освободившись от пут НИИ, КБ, я был целиком господином своей жизни».
Прибыв в Петрозаводск и наведя справки о вакансиях, он предоставил документы, свидетельствующие об опыте работы, после чего был принят на должность. Его деревня называлась Вохт-озеро и находилась в окрестностях не столько Петрозаводска, сколько Кондопоги (о которой после погромов 2006 года следует сказать — «та самая Кондопога») — города на берегу Онежского озера. От Кондопоги до деревни нужно было часа два трястись на автобусе по ужасной лесной дороге. В деревне жили русские карелы. Он снял комнату в избе у самой воды, хозяева жили через перегородку. Первое, что сделала хозяйка, — посадила его в лодку, они поехали смотреть сети, после чего наварили ухи.
Деревня была далеко от лесничества, и он шел туда через бесконечные леса, заброшенные деревни. Какие именно? «Такие фиолетовые». Также припоминаются «божественные места, белые ночи, зеркальные озера, гагары, зори, красоты, хождения». Впрочем, карельское лесничество отличалось от бужаровского не только эстетической, но и технической компонентой. Бужарово по сравнению с Вохт-озером было Детройтом: там был богатый совхоз, оснащенный такими механизмами, как трактора, щепкодралки, а здесь ему реально пришлось научиться пахать, восстанавливать лесосеки, братать лошадь; «я иду за плугом, из-под плуга песчаная земля, за мной идет лесник и развеивает семена сосны» — «тоже язычество такое».
Вообще, если Бужарово, осененное соседством Нового Иерусалима, было погружением в христианскую мистику, то Карелия — в «первобытный уклад», наполненный множеством «языческих моментов»: «переплываю озеро на лодке — на участок, с клеймом, по карте, — и вижу: банька стоит, и там на солнышке сидят старики, только что вышедшие — старуха и мужик, голые совершенно: парные такие, блаженные, старенькие, мослы, косточки торчат, зубов нет, глазки голубые, десны розовые, улыбаются, как два младенца — только по 80–90 лет, — и кланяются мне — поразительно».
Через 2–3 месяца к нему приезжает жена, и начинается тот «божественный период» — два молодых человека среди красоты, осиянные, потерянный рай: «Озерный песчаный край со слюдяными гранитами, красными ягодами клюквы, куда приехали они, поженившись». Они прожили там месяцев восемь.
О том, что происходило в этот период его жизни, можно судить по лубкам. Горшенин в «Месте действия» рассказывает, как «он писал большую огненную акварель, себя и жену — не нынешних, а тех, что когда-то, казалось, совсем недавно, сидели за этим столом, удивленные своей близостью, возможностью встать и друг друга коснуться. Любил этих двух, исчезнувших, одевал в небывалые дорогие наряды, угощал золоченой рыбой, ставил перед ними огненно-зеленые чарки, и в окно, за их головами, по заросшей травою улице текло красное стадо, неся на рогах деревянный город, резные карнизы и ставни».
Он продолжал свои литературные эксперименты. Как сказано во «Времени полдень» о молодости писателя Растокина, «писал свои первые рассказы, разложив листы на влажных березовых плахах… Рассылал их в конвертах в редакции». «Россия в снегах и метелях смотрела ему в окно. Он писал свою книгу, и ему казалось, что огромная печь, полная раскаленных углей, дышит ему в самое сердце» («Иду в путь мой»). Жена рисовала — озера, леса, есть и один портрет его самого — сидит на чердаке, с керосиновой лампой, и пишет; вместо беличьих хвостов его развлекают черепа щук.
Через некоторое время они опять поехали в Карелию, но теперь уже на берег Белого моря, и прожили там все лето, там он все время писал, там была зачата их дочь Настасья. В соседнем домике жила пара их московских друзей — Константин Пчельников с женой Ксенией; но они уехали раньше, и Прохановы остались в полном одиночестве, на краю Северного Ледовитого океана.
Глава 6
Когда срок его добровольной ссылки стал приближаться к двум годам, он почувствовал: пора выходить из тени и капитализировать добытое «в лесах» знание. «В лесах — условно в лесах — я очень многому научился — тому, чего не умела Москва. Я научился петь песни, я научился писать о фольклоре, я страстно, мистически полюбил деревню и народность в целом. Я много прочел и успел полюбить и преодолеть Хемингуэя, Платонова, Набокова. (Трудно не обратить внимание на модернистский набор имен. — Л. Д.) У меня появилась лексика». В частности, слово «Текстильщики», название района на востоке Москвы, где они поселились в маленькой квартирке тещи. Это была бедная жизнь на дальней, без метро, окраине: выпивающие по праздникам и в получку соседи, вечно перекопанные дворы, окна на поля аэрации. Теща часто бывала дома, благо работала рядом, в библиотеке колхоза, на месте которого позже будет построен АЗЛК. Все это было неплохо, но не больно-то способствовало тому, чтобы начать настоящую писательскую карьеру: жена к тому же оказывается беременной, денег взять неоткуда, «теща смотрела глазами аспида» — и хорошо еще, что только смотрела.
Меньше всего на свете ему хочется возвращаться в НИИ, поэтому, чтобы заработать на хлеб, он пробует свои силы в разных сферах деятельности. Если прекрасные дилетанты 80-х будут щеголять девственно пустыми трудовыми книжками, то в послужном списке Проханова обнаруживается целая коллекция профессий, в том числе геолог, лесничий, лаборант на кафедре иностранной литературы, лыжный инструктор, поводырь слепых и еще бог знает что.
Для начала — в понедельник, с утра пораньше — он устраивается лесником в Царицынский лесопарк, но не выдерживает там и недели: грубая физическая работа, слишком много начальства, отсутствие статуса романтического беглеца — и уже в пятницу понимает, что это не работа его мечты.
Каким-то образом, через знакомых Льва Лебедева по Новому Иерусалиму, он сводит знакомство с неким Перумовым, геологом, начальником экспедиции, тот как раз подбирал персонал для очередного проекта. После короткой аудиенции он является домой и сообщает жене, что уезжает на несколько месяцев в Туву работать радиометристом. Женщины были изумлены, но он твердо пообещал, что (дело было ранней весной) обязательно вернется осенью, и не с пустыми карманами.
Позже этот период, точнее, один полевой сезон, станет называться «моим участием в урановом проекте СССР»: с длинной палкой-трубой со счетчиком он шел вместе с геологами и замерял радиацию. «Я двигался таежными тропами, — вспоминает он в эссе „Катакомбы красной веры“, — среди изумрудных пахучих лиственниц и кричащих кукушек. В руках моих длинная труба радиометра, вынюхивает рыльцем породу, упирается то в малиновый цветок „Марьина коренья“, то в черный скользкий валун. Как слепец, держу перед собой зрячий посох, ведущий меня по уступам Саян. И вдруг среди красных песчаников стрелка начинает дрожать, циферблат зашкаливает, и я стою, пораженный, среди огненно-рыжих урановых руд, и солнце, мешаясь с радиацией, выжигает под закрытыми веками фиолетовый вензель».