Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 65

С этой-то целью я и пользуюсь всяким случаем представить отражение личности Гоголя в умах его наблюдателей. Вот что говорит о последних встречах с ним его университетский товарищ, Ф.В. Чижов:

"После Италии, мы встретились с ним в 1848 году в Киеве, и встретились истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя... Мы встретились у А.С. Данилевского, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М.В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расстава-ньи он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в 6 утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; несмотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить? - Не знаю, говорю я: вероятно, в Москве.

- Да, отвечал мне Гоголь: - кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться.

Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье. Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только на несколько минут: он торопился.

В Москве - помнится мне, в 1849 году - мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у С<мирновы>х. Он тоже был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре.

- Если вы не торопитесь, говорил он, - проводите меня до конца бульвара.

Заговорили мы с ним об его болезни.

- У меня все расстроено внутри, - сказал он. - Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать - и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают мне спать и совершенно истощают мои силы".

Когда Гоголь ехал зимовать в Одессу, один из моих знакомых, А. В. Маркович, встретил его у В.А. Лукашевича, в селе Мехедовке, Золотоношского уезда. Это было в октябре 1850 года. Вот что замечено г. Марковичем достойного памяти из тогдашних разговоров Гоголя:

Когда в гостиную внесли узоры для шитья по канве, он сказал, что наши старинные женщины оставили в работах своих образцы изящества и свободного творчества, и шили без узоров; а нынешние не удивят потомства, которое, пожалуй, назовет их бестолковыми.

О Святых Местах он не сказал своего ничего, а только заметил, что Пужула, Ламартин и подобные им лирические писатели не дают понятия о стране, а только о своих чувствах, и что с Палестиной дельнее знакомят ученые прошлого века, сенсуалисты, из которых он и назвал двух, или трех.

Осматривал разные хозяйственные заведения и, когда лягавая собака погналась за овцами и произвела между ними суматоху, он заметил, что так делают и многие добрые люди, если их не выводят на их истинное поле деятельности.

Кто-то наступил на лапку болонке, и она сильно завизжала. "А, не хорошо быть малым!" сказал Гоголь.



По поводу разнощика, забросавшего комнату товарами, он сказал: "Так и мы накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать".

За столом судил о винах с большими подробностями, хотя не обнаруживал никакого пристрастия к ним.

Когда ему читали переведенные на малороссийский язык псалмы Давида, он останавливался на лучших стихах, по языку и верности переложения. Он слушал с видимым наслаждением малороссийские песни, которые для него пели, и ему особенно понравилась:

Да вже третiи вечир, як дивчьшу бачыв;

Хожу коло хаты - iй не выдаты...

Обращаюсь опять к переписке Гоголя с П.А. Плетневым. Здесь кстати заметить, что последние письма Гоголя, то есть, писанные в 1849 и 1850 годах, отличаются от предшествовавших им несравненно большим соблюдением правил правописания. В них встречается даже несколько помарок и поправок, обнаруживающих в писавшем желание сообщить своей речи гладкость и окончательную выразительность, тогда как прежние письма ясно показывают, что перо его летело за мыслью, не оглядываясь назад. Об усовершенствованиях в почерке было уже сказано выше. Следующее письмо написано с заметным старанием, на полном листе почтовой бумаги.

"Декабря 2-го 1850. Одесса. Пишу, как видишь, из Одессы, куда убежал от суровости зимы. Последняя зима, проведенная мною в Москве, далась мне знать сильно. Думал было, что укрепился и запасся здоровьем на юге надолго, но не тут-то было. Зима третьего года кое-как перекочкалась, но прошлого - едва-едва вынеслась. Не столько были для меня несносны самые недуги, сколько то, что время пропало даром; а время мне дорого. Работа - моя жизнь; не работается - не живется, хотя, покуда, это и не видно другим. Отныне хочу устроиться так, чтобы три зимние месяцы в году проводить вне России, под самым благотворнейшим климатом, имеющим свойство весны и осени в зимнее время, то есть, свойство благотворное для моей головы во время работы. Я уже испытал, что дело идет у меня как следует только тогда, когда все утруждение, нанесенное голове поутру, развеется в остальное время дня прогулкой и добрым движением на благорастворенном воздухе (а здесь, в прошлом году, мне нельзя было даже выходить из комнаты). Если это не делается, голова на другой день тяжела, неспособна к работе, и никакие движения в комнате (сколько их ни выдумывал) не могут помочь. Слабая натура моя так уже устроилась, что чувствует жизненность только там, где тепло ненатопленное. Следовало бы и теперь выехать хоть в Грецию: затем, признаюсь, и приехал в Одессу. Но такая одолела лень, так стало жалко разлучаться и на короткое время с православной Русью, что решился остаться здесь, понадеясь на русский авось, то есть, авось-либо русская зима в Одессе будет сколько-нибудь милостивей московской. Разумеется, при этом случае стало представляться, что и вонь, накуренная последними политическими событиями в Европе, еще не совершенно прошла, - и просьба о паспорте, которую хотел было отправить к тебе, осталась у меня в портфеле. Впрочем, уже и поздно: к весне, во всяком случае, мне нужно бы возвращаться в Россию. Намерения мои теперь вот какого рода: в конце весны, или в начале лета предполагаю быть в Петербурге, затем, чтобы, во-первых, повидаться с тобой и с Жуковским и перечесть вместе все то, что хочется вам прочитать, а во-вторых, если будет Божья воля, то и приступить к печатанию. Уведомь меня теперь же, какие у тебя планы на лето. Как бы устроиться нам так, чтобы провести его где-нибудь на морских водах, в Ревеле, или в ином месте. Я думаю, что взаимные беседы нам будут нужней, чем когда-либо прежде. Не поленись, напиши теперь же, присообща к этому хоть два слова о своем житье и о милых, близких твоему сердцу, которым всем передай душевный мой поклон".

Буду продолжать автобиографию Гоголя, сохранившуюся в его письмах.

К отцу Матвею.

"Одесса. Декабря 30 (1850). Пишу к вам несколько строчек, добрейший Матвей Александрович, только затем, чтобы напомнить вам о себе, только затем, чтобы вновь повторить ту же просьбу: Молитесь обо мне, добрая душа. Намерение мое ехать в теплые отдаленные края, для поправления хилого моего здоровья, не состоялось. Я остался здесь в Одессе, и этому рад. По великой милости Божией, зима здесь в этом году вовсе непохожа на суровые зимы предыдущие: она тепла и благоприятна моему здоровью. Что же касается до душевного состояния... но что говорить? Может быть, вам душа моя известна больше, чем мне самому. Молюсь, чтобы Бог превратил меня всего в один благодарный гимн Ему, которым бы должно быть всякое творенье, а тем более словесное, - чтобы, очистивши меня от всех моих скверн, не помянувши всего недостоинства моего, сподобил бы Он меня недостойного и грешного превратиться в одну благодарную песнь Ему. Молюсь, молюсь и, видя бессилие своих молитв, вопию о помощи. Молитесь, добрая душа!"

К П.А. Плетневу.

"Одесса. Января 25-го, 1851. Благодарю тебя много за обстоятельное и милое твое письмо. От всей души поздравляю тебя с замужеством милой дочери и прошу также от меня передать ей поздравление. Рад, что здоровье твое укрепилось от холодного лечения. Я тоже имел от него пользу. Нам всем, русским, нужно помнить и твердить себе беспрестанно: Ничего не доводи до излишества! В наши с тобой лета совершенно переламывать привычки и прежний обычай жизни опасно, а понемногу оставлять их, трезвиться телом и духом очень недурно и даже непременно следует. Иначе как раз потеряешь равновесие между телом и духом. Я уже давно веду образ жизни регулярный, или, лучше, необходимый слабому моему здоровью. Занимаюсь только поутру; в одиннадцатом часу вечера - в постели. Стакан холодной воды натощак и в вечеру. Но большое употребление холодной воды и обливание вредит, производя во мне большую испарину. В Одессе полагаю пробыть до апреля. Приезд Жуковского в Москву, может быть, несколько изменит мой маршрут, и, вместо весны, придется, может быть, в Петербург осенью. Впрочем, это еще вреднее. Покуда, будь здоров; не забывай меня. А мне хочется очень с тобой, по старине, запершись в кабинете, в виду книжных полок, на которых стоят друзья наши, уже ныне отшедшие, потолковать и почитать, вспомнив старину. Но это не могло и не может быть, покуда не готово то, о чем нужно говорить. Будь готов - разговоримся так, что и языка не уймем. Ведь старость болтлива, а мы, благодаря Бога, уже у врат ее".