Страница 19 из 29
— Догадываюсь, — отозвался Вашинцев, устало опускаясь на стул и не глядя на меня. — Я к твоим услугам.
Мы помолчали. Очевидно, мне следовало уже начать говорить с ним о том, о чем я должна была говорить. Но мне было тягостно и стеснительно начинать этот разговор, и я спросила:
— Ты что же — не узнал меня?
— Узнал, — ответил он, все не глядя в мое лицо. — Ты мало изменилась.
— Зато ты, кажется, сильно изменился, — сказала я, кивнув на лежащие передо мной бумаги, и стала по пунктам перечислять выдвигаемые против него обвинения.
Он слушал молча. Потом, когда, я кончила, спросил с невеселой усмешкой, кивнув на лежащие передо мной бумаги:
— А про секретаршу разве там нет?
Я смутилась. Перечисляя грехи Вашинцева, я — не знаю, сознательно или бессознательно — пропустила эту историю с секретаршей. Теперь, когда он заговорил об этом, мне стало очень неловко, и я поспешно сказала:
— Есть и про секретаршу. Но это не так существенно.
— Да? — спросил он с печальной какой-то рассеянностью, — а остальное ты полагаешь существенным?
— Знаешь, — сказала я, начиная злиться, — если потерю партбилета ты считаешь несущественным…
— Стой! — перебил Вашинцев. — Стой! Все это ложь и клевета.
Он поднял на меня глаза — ах, как они были усталы и измучены, эти серые, немножко навыкате глаза.
— Все это ложь и клевета! — повторил он глухо.
Все это в самом деле было ложью и клеветой.
В процессе чистки истинное положение вещей выяснилось довольно скоро. Трест работал скверно и засорен был чужаками. Вашинцев, недавно пришедший в трест, тотчас же начал с ними жестокую борьбу, и против него было пущено в ход старое, испытанное средство — клевета.
Не знаю, чем и как скоро кончилось бы все это, если бы не подоспела партийная чистка, которая продрала с песочком партийный коллектив и встряхнула вообще весь трестовский аппарат. Вашинцев был совершенно реабилитирован, и я была этому очень рада. Он стал мне как-то ближе после этой истории, чего я и не скрывала. Между тем сам он, наоборот, отдалился от меня в эту пору, и мне казалось, что он намеренно меня сторонится.
Самые бестолковые дни — это праздничные. Ждешь их как манны небесной, строишь большие планы, а пройдет праздник — видишь, что зря день протопталась и почти ничего не сделала из того, что думала сделать. Правда, у каждого человека, кроме календарных примет, есть и свои особые, но и они приносят больше разочарований, чем радостей. Впрочем, это, может, и не у всех так.
Что касается меня, то у меня в ту пору из своих особых праздников был один — это день моего рождения. Я его, правда, никогда не справляла, никогда не созывала гостей, но все же это был всегда какой-то особый день, в который и чувствуешь себя, бывало, по-особому и чего-то все ждешь. Но день приходил к концу, наступал вечер, за ним ночь, и обнаруживалось, что не только не случилось ничего особого, но и ждать-то, собственно говоря, нечего было.
Тем более удивительным оказался день моего тридцатилетия, ставший для меня неожиданным праздником. С утра зашла ко мне одна студентка наша — Соня Бах. Она жила поблизости от меня и прибежала взять записки по механике. Я что-то не сразу могла найти записки, и, пока нашаривала их, мы разговорились, а, разговорившись, не заметили, как проболтали три часа. Соня оказалась очень интересной собеседницей, вообще замечательной оказалась. Она, как и я, в Ленинград приехала недавно и жила довольно замкнуто у дальних родственников. Мы виделись в институте с Соней чуть не каждый день на лекциях; несколько раз случалось нам даже возвращаться в одном трамвае к нарвским воротам, — словом, как будто и знали друг друга. Между тем только теперь мы убедились, что обе мы совсем не те, какими друг друга себе представляли. Каждая как бы открыла другую и сама открылась, и получилось это само собой, легко, естественно, без натуги. Когда Соня уходила, я уже знала, что теперь имею друга.
В прихожей, когда я провожала ее, мы долго стояли, не успев всего выговорить, как вдруг у входных дверей позвонили. Я открываю дверь и вижу — рассыльный с большущим каким-то пакетом. «Светлова здесь живет?» — «Здесь, — говорю. — Я — Светлова». Тогда он передает мне пакет и уходит. Я стою, ничего не понимая, а у Сони, вижу, глазки от любопытства загорелись.
— Что это? — спрашивает.
— Понятия не имею, — говорю.
— Давай посмотрим.
— Давай.
Мы вернулись в комнату и распотрошили пакет. В нем оказались пионы. Их было очень много — алые и розовые. Я так и ахнула, когда увидела их. Соня покачала головой и говорит, улыбаясь:
— Однако и поклонники же у тебя!
— Какие там поклонники! — отмахнулась я. — Никаких у меня поклонников сроду не водилось.
— Рассказывай, — погрозила мне Соня пальцем. — От кого же, если так?
— Честное слово, не знаю.
— Ну, хоть догадываешься?
— И не догадываюсь. Ни одна живая душа не знала, что сегодня день моего рождения. Никому я в городе этого не говорила.
— Может быть, день рождения здесь вовсе не при чем, — сказала Соня лукаво. — Можно ведь и так цветы поднести.
— Да за что же мне так, ни с того ни с сего?
Соня засмеялась и вдруг обняла меня.
— Дурища! Да ты посмотри в зеркало. Ты же настоящая красавица. Если бы я была мужчиной, я бы тебе каждый день цветы посылала.
Она поцеловала меня, ласково потормошила и скоро ушла. А я… я, конечно, ткнулась сейчас же в зеркало, чтобы дополнить Сонины наблюдения своими собственными.
Часа через два явился неожиданно Яша Фельдман — однокурсник и очень славный парень. Не помню уж, за каким делом он явился, — кажется, трешку стрельнуть до стипендии, — но получилась настоящая гостьба. Настроение у меня было праздничное, приподнятое, — мы пили чай, болтали, хохотали. Потом меня вдруг позвали в комнату соседки к телефону. Тут ждал меня (о, день неожиданностей!) новый сюрприз. Звонил Вашинцев и… поздравлял с днем рождения. И то и другое не входило, так сказать, в программу дня, но было мне очень приятно.
Надо сказать, что с Вашинцевым мы не встречались, пожалуй, с полгода. После окончания трестовской чистки мы виделись всего один раз, и то потому, что случайно столкнулись у трамвайной остановки.
Странное впечатление оставила у меня эта встреча. В первую минуту Вашинцев как будто очень обрадовался, даже взволновался, видно. Мы пропустили три трамвая, и в конце концов Вашинцев предложил пройтись пешком.
Я охотно согласилась, потому что тоже была рада встрече и возможности поговорить с Вашинцевым. Но, к удивлению моему, никакого разговора не получилось. После радостной взволнованности первых минут Вашинцев вдруг потух и не только сам застыл, но и меня всю дорогу заморозил.
Всю дорогу до моего дома мы или молчали или говорили о ненужных пустяках. Все звучало натянуто, — словом, встреча совсем не удалась, как не удавались, впрочем, все наши встречи в Ленинграде.
Вашинцев был сух со мной и, казалось, нарочно отдалялся от меня. Я не понимала этого. Мне казалось, что прежнее наше знакомство давало мне право рассчитывать на более простые и сердечные отношения. Разве не были наши отношения именно такими; разве, прощаясь перед отъездом из Вологды, он не признавался молча, что расставаться со мной ему и грустно и не хочется, да и не только молча, если хотите. Я помнила совершенно отчетливо не только слова, но даже интонацию, с какой сказал он, держа мою руку в своей: «А ведь я не верю в это „прощай“…»
Тогда он и расставаясь не верил в «прощай», а теперь и встретясь «здравствуй» не хотел сказать.
Признаться, это было мне очень досадно. Но что тут можно было делать? Там, в вологодском захолустье, было одно, здесь, в шумном великолепном Ленинграде, — другое. Там, в глуши, я занимала его, была, может быть, нужна ему; здесь у него другие интересы, да и времени прошло с тех пор слишком много… Ну что ж! В конце концов он все же хороший и умный человек, и оттого, что он переменился в отношении ко мне, он не перестал быть хорошим и умным… Словом… Словом, я вам скажу, что это не так-то легко продолжать считать хорошим и умным человека, который охладел к вам. Попробуйте — и вы увидите, что это не так просто и что гораздо соблазнительней зачислить его чуть ли не в прохвосты. Нельзя сказать, чтобы я пошла по последнему пути, но немножко я все-таки, повидимому, презирала Вашинцева.