Страница 18 из 29
— Вы упомянули о Кардано. А можете вы мне сказать точно его формулу?
Я сказала, радуясь тому, что он все-таки не выдержал искушения и выдал себя. Серебровский, не подымая головы, черкнул в моей книжке зачет и захлопнул ее. Я протянула за ней руку. Он подал мне книжку и тихо, с ядовитой шутливостью сказал:
— А Софьи Ковалевской из вас все-таки не выйдет, милый товарищ.
— Так же, как из вас Лейбница, милый профессор, — сказала я твердо, глядя ему в глаза.
Он напряженно улыбнулся. Потом откинулся на спинку стула и засмеялся. Но глаза его были, как всегда, холодны и колючи.
Я взяла свой матрикул и, не глядя на него, вышла из аудитории. С Серебровским было покончено, да, в сущности говоря, дело было и не в нем. Он был частностью, случайным толчком, и это я давно поняла, хотя и эту частность и его осилить мне очень хотелось. Ну что ж! Я и осилила. Я прошла в сад и села на скамью, на ту самую скамью, на которой когда-то сидела, рыдая, тусклым осенним вечером. Теперь стояла поздняя весна. Старая поникшая береза уронила на скамью свои, плакучие кружевные ветви. Я протянула руку и сорвала одну из них, с несколькими клейкими листочками. Они были уже довольно велики, но в развилке попавшей мне в руку веточки сидели совсем молодые, наивно-зеленые листочки. И тут же, зацепившись за острый сучок, болтался почерневший прошлогодний лист. Он был сух и морщинист и вдруг напомнил мне почему-то сухую и морщинистую руку Серебровского. Я счастливо засмеялась и, сорвав, кинула его себе под ноги. Потом поднесла к лицу буйную зелень молодых листочков и жадно потянула в себя парной и сладковатый запах весны.
Следующий год прошел в подготовке к поступлению в вуз. Я работала очень старательно, так как особенных способностей у меня нет. Впрочем, книги давались мне уже гораздо легче, чем прежде. Я привыкла к ним и их приручила к себе. Экзамены сошли благополучно. Я была принята на электромеханический факультет Политехнического института.
С каким священным трепетом вступила я впервые в аудиторию, я и сказать не могу. Мне все не верилось, что это я, именно я, Дашка с Дальних Выселков, буду учиться в вузе, буду студенткой, буду слушать лекции виднейших ученых страны. Я не шла, я шествовала по институту, принимая сторожей за профессоров, а лаборантов за академиков.
Это чувство радостной приподнятости жило во мне довольно долго. Каждое утро я спешила в институт точно на свидание к милому. Трамвай, отходящий от остановки, был точно отчаливающий в чужедальние страны трансатлантический экспресс. Он мчался, вздрагивал и звенел, а я стояла на площадке, и пол подо мной тоже вздрагивал и звенел, и стекла тоже тихонько по-комариному звенели. Они пели, и я пела, и никто не слышал, как я пела, качаясь и подпрыгивая на трамвайной площадке.
Только месяцев пять спустя я заметила, что стекла не поют, а дребезжат, что внутри вагона ехать теплее, чем на площадке, что вообще хорошо бы перетащить институт из Лесного куда-нибудь к Нарвским воротам, поближе к моему жилью.
Кстати, с жильем мне повезло. Учась на рабфаке, я довольно тесно сдружилась с одной из своих однокурсниц, Валей Никитиной. Она имела приличную комнату в шестнадцать метров, и, когда я окончила рабфак и должна была уйти из рабфаковского общежития, Валя приютила меня на время у себя. Спустя полгода она вышла замуж и вместе с мужем — молодым инженером — уехала в Криворожье, передав комнату в полное мое распоряжение.
Жила я как-то и широко и в то же время одиноко. Помимо учебы, у меня было порядочно партийной работы; кроме того, приходилось подрабатывать на жизнь сдельщиной в картонажной артели — так что на людях я была очень много. Но, возвратясь домой в свою комнату, я оставалась одна. Люди вокруг меня в ту пору как-то не оседали. Большинство студентов моего курса были лет на восемь, на десять моложе меня и, благодаря особости этих разделяющих нас лет, принадлежали, собственно говоря, к другому, чем я, поколению. Семьи у меня не было, родичей я растеряла, и только из редких писем старшей сестры Нади, живущей в Таганроге с мужем и тремя детьми, я знала, что отец умер в самый канун революции, что брат Георгий старательствует на Алтайских приисках, что обе младшие сестры погибли в двадцатом году от сыпняка, что любимый мой Сашка где-то в дальневосточных водах морячит.
Тяготилась ли я своим одиночеством?
Пожалуй, нет, но несколько холодела, стыла — это правда. В одиночестве человек становится неподвижным. Энергия рождается в движении, в столкновении. Одиночество расслабляет. Особенно нехорошо оно для женщин. Если одинокий мужчина напоминает отшельника, то одинокая женщина — жертву.
Что касается меня, то я жертву вряд ли напоминала, хотя бы потому, что, несмотря на усиленные занятия, имела, по показаниям незаинтересованных свидетелей, цветущий вид и даже начала проявлять склонность к полноте. Все же, если я и не очень тяготилась своим одиночеством, то и удовольствия в нем не видела. Однако искать развлечений было просто некогда — и друзей так же.
И все-таки я находила друзей — и новых и старых…
Довольно неожиданно объявился Вашинцев и, надо сказать, при обстоятельствах не совсем-то приятных. Случилось, что я назначена была райкомом в партийную проверочную комиссию одного из ленинградских трестов. В первые же дни работы комиссии я познакомилась с несколькими разоблачительными заявлениями, которые говорили о том, что заместитель управляющего трестом товарищ Вашинцев — склочник, разложенец и, повидимому, вредитель, что он обманывает партию, что он злоупотребляет служебным положением в отношениях с подчиненными и, в частности, сожительствует с собственной секретаршей, понуждая ее к тому.
Много было в этих заявлениях скверно пахнущих вещей, и все это, признаться, просто огорошило меня вначале. Я себе никак, ну, никак не могла представить, что все эти художества приписываются тому Вашинцеву, которого я знала прежде. Поэтому первое, что пришло мне в голову, — это то, что тот Вашинцев и трестовский просто однофамильцы и никакого друг к другу отношения не имеют. Но, увы, заглянув в анкету и приложенную к ней автобиографию, я убедилась, что это именно тот Вашинцев. Долго я просидела над лежащими передо мной документами и не потому, чтобы я их очень уж старательно изучала (нет, я их только просмотрела и даже довольно бегло), а потому, что они задели меня, глубоко задели.
Не знаю, как объяснить странные и противоречивые чувства, которые овладели мной. Все эти заявления казались достаточно убедительными (одно из них подписано было членом парткома), и я должна была бы отвернуться от Вашинцева, думать о нем, как о человеке подлом и низком. Но, вместо того, мне только сейчас представилось вдруг с удивительной ясностью, каким славным был он прежде. И только сейчас я как бы почувствовала, как бы разглядела того прежнего Вашинцева и поняла его.
Это ведь часто с нами бывает, что случившееся или даже мелькнувшее в нашей жизни (событие, человека, даже отдельную фразу) разглядишь, объяснишь и поймешь только много позже, поумнев и хлебнув горького.
Так было со мной и в этот раз, и так приманчиво, так чудно показалось мне это недавнее, что я едва не заревела оттого, что оно испорчено. И я почувствовала горькую злобу против Вашинцева, против этого сегодняшнего Вашинцева, который испортил мне того, прежнего. Злоба эта держалась до самого дня личной встречи с Вашинцевым, когда опять все замутилось и перепуталось.
Я сидела одна в парткоме, когда он вошел. Я хотела быть строгой и холодной, но, увидев его, обрадовалась и позабыла о лежащих передо мной бумагах.
— Вашинцев! — вскричала я. — Здоро́во!
Он молча поклонился и прошел к столу.
Я с тревогой и смущением оглядела Вашинцева. Он, казалось, сильно постарел, смуглые прежде щеки приобрели землистый оттенок, глаза были обведены темными кругами, блеск их помутнел.
— Садись, — сказала я, все продолжая его рассматривать и все дивясь происшедшей в нем перемене. — Ты знаешь, зачем я тебя просила прийти?