Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 102

Лицо Засулич как бы теряет определенные очертания, становится бесформенным, на глаза падают волосы, она все время поправляет их, ломает пальцы, губы ее дрожат, судорога душевной боли искажает лицо…

Ленин потрясен. Ему тяжело смотреть на Веру Ивановну, тяжело видеть ее — гордую, независимую, мужественную, никогда не жившую для себя, страстно преданную только революции — до такой крайней степени униженной, раздавленной искренними страданиями за Плеханова, рвущей свое сердце на части из-за Плеханова, с отчаянным героизмом («героизмом раба» — так скажет потом Потресов) несущей тяжкий крест своей преданности Плеханову, свою непосильную ношу ярма плехановщины…

Тридцатилетнему Ленину невыносимо трудно видеть и слышать седую, пятидесятилетнюю женщину, почти стоящую перед ним на коленях, просящую за другого, умоляющую быть к нему снисходительным.

На глаза Ленина наворачиваются слезы. Он вот-вот расплачется… «Когда идешь за покойником, — думает Ленин, — расплакаться легче всего именно в том случае, если начинают говорить слова жалости и отчаяния».

Потресов и Ленин уходят от Засулич, попросив ее и Аксельрода передать Плеханову содержание их разговоров и уведомить его о своем твердом намерении вернуться в Россию.

В назначенный час Ленин и Потресов возвращаются к Вере Ивановне. Плеханов уже здесь. Чувствуется, что ему уже все рассказали — в деталях.

Здоровается молча — кивком головы. Очень спокоен, сдержан, вполне владеет собой. Ничего похожего на взволнованность Аксельрода и Засулич. (Бывали и не в таких переделках, и, как видите, — ничего, выжили, выплыли.)

Ленин отмечает: широколобая голова Плеханова с запавшими висками чуть больше, чем обычно, чуть удивленнее, надменнее — откинута назад. Взгляд — как бы широко обозревающий окрестность, как бы со второго этажа. Мохнатые «зверьки»-брови, изогнувшись и слегка шевелясь, тайно «караулят» друг друга. Обвисшие длинные усы — два вопросительных знака у рта. Клин бороды — знак восклицательный. Все значительно, надежно, уверенно, все на своих местах, готовое к продолжению драки.

Только в глазах, на самом дне зрачков, иногда вспыхнет и сразу гаснет некий пристальный огонек — будто покажется и тут же исчезает длинная тонкая иголка.

«Нет, нет, он все-таки напряжен, — удовлетворенно думает Ленин, — не так уж все ему безразлично, как он пытается представить. Внутренне он, безусловно, задет нашим решением уехать. Но как великолепно держится, черт возьми! Какой замечательный актер — все мускулы лица под контролем. И этим он невольно тащит внимание на себя, вовлекает в свою сферу, притягивает… Нет, что там ни говори, а какой-то гипноз в этом лице все-таки есть. Оно влияет, формирует состояние окружающих, диктует настроение».

Плеханов что-то постороннее говорит Вере Ивановне, бросает шутливую реплику Аксельроду, улыбается.

«Хорош дядя! — невольно усмехается Ленин. — Решается вопрос многих лет работы и жизни, а ему хоть бы что. Непринужден, обаятелен, респектабелен…»

— Итак, господа? — неожиданно раздается голос Плеханова.

Он обводит всех внимательным взглядом. Нечто искренне заинтересованное, строгое есть в нем, в этом озадаченном общим молчанием взгляде. Нечто заботливое и как бы даже материнское. В самом деле — я же вас всех «породил», господа, мой мозг, мои мысли и книги вызвали вас к жизни, мои сочинения «вскормили» вас, сделали такими, какие вы есть, и привели сюда. Так что же вы все молчите, заставляя меня переживать и беспокоиться за вас — вас, сотворенных из моего ребра, глядящих на мир моим зрением, состоящих из моей плоти и крови, только благодаря мне и существующих на белом свете…

«Адам, Зевс, царь и бог и земский начальник, — с иронией думает Ленин. — Вот он посмотрел в окно этим своим мудрым взором и лишний раз убедился в том, что все увиденное там — озеро, город, небо, горы — тоже, несомненно, создано им… Каким маленьким делается человек, когда он переоценивает свои возможности, каким слабым становится он, сосредоточиваясь только на личном, индивидуальном, погружаясь в пучину своих тайных страстей. Это эмиграция сделала его таким. Эмиграция и отрыв от России, от русских людей, среди которых он вырос, исказили его характер, превратили этот характер в темную противоположность его светлого ума философа и материалиста… Как относиться к этому? Ведь даже если мы разойдемся сейчас, все равно придется встречаться, сталкиваться… С ним надо бороться за него же самого. Не пресмыкаться перед ним, как Аксельрод и Засулич, а бороться с Плехановым за Плеханова. Вытаскивать из женевского одиночки, из европеизировавшегося социалистического барина мсье Жоржа того двадцатилетнего юношу, который четверть века назад произнес возле колоннады Казанского собора в Петербурге первую в России публичную политическую речь против самодержавия… Русским рабочим нужен не самодовольный лидер Второго Интернационала, а тот Плеханов, который двадцать лет держал в своей вытянутой руке факел русского марксизма. Вот за такого Плеханова мы и поборемся с этим женевским интриганом мсье Жоржем, по уши провалившимся в болото своего профессорского эгоизма и тщеславия».

Потресов, наконец, начинает говорить с нервной сухостью и плохо скрываемым раздражением. Он кратко излагает суть дела: мы не считаем больше возможным вести переговоры, отношения сложились совершенно нетерпимые, мы ставим точку и уезжаем в Россию.

Плеханов, уловив слабость в интонации Потресова — нервы и раздражение, — снисходительно поглядывает на него.





— И это все? — с наигранным простодушием спрашивает он, когда Потресов умолкает.

— Да, все! — вызывающе повышает голос Потресов.

— А в чем же тогда, собственно, дело, господа? — искренне недоумевает Плеханов. — Я ожидал более серьезного и глубокого разговора.

— Наша совместная работа не может проходить в атмосфере сплошных ультиматумов с вашей стороны, — говорит Потресов.

— Уль-ти-ма-ту-мов?! — резко подается вперед Плеханов. — Да в чем же вы увидели ультиматумы?

— А вчерашний день? — напоминает Потресов. — Ваш мнимый отказ от соредакторства?.. А многозначительное молчание в первые дни, которым вы непрерывно ставили условия?

— Так, так, — откидывается назад Плеханов.

Он скрещивает руки на груди. Мохнатые брови взметнулись вверх и опустились. Вопросительные «знаки» усов распрямились, агрессивно торчат острыми пиками в разные стороны. Клин бороды гвоздем вбит в пол.

— Так, так, — повторяет Плеханов, закидывая назад голову.

Взгляд — со второго этажа. С высоты. С вершины холма. Обозревая окрестность… Иглы зрачков кольнули Аксельрода, — тот кисло улыбнулся. Вера Ивановна смотрит вниз, не чувствуя, что «сам» ищет ее внимания.

— Значит, вы решили, — торжественно начинает Плеханов, — что после выхода первого номера «Искры» я могу устроить вам забастовку, начну стачку и тем самым остановлю вашу «фабрику» — сорву выход второго номера. Этого вы испугались?

Засулич поднимает голову, натянуто улыбается. Она оценила шутку. Аксельрод пожимает плечами, делает рукой неопределенный жест. Потресов хмуро молчит, не решаясь играть словом «стачка».

— Конечно, именно этого мы и опасались, — холодно и спокойно звучит в тишине громкий голос Ленина. — Именно об этом и говорил Александр Николаевич. А в том, что вы умеете хорошо бастовать, мы убедились вчера. Ваш уход в рядовые сотрудники с мгновенным возвращением в качестве главного редактора — отличный пример того, как надо проводить стачку, чтобы вырвать уступки.

Появление в комнате государя-императора Николая Второго в полной парадной форме не смогло бы произвести более сильного впечатления, чем эти слова Ленина.

Засулич испуганно смотрит на Ленина. Аксельрод закрылся рукой. Из глаз Плеханова летят в сторону Ленина тысячи тонких иголок. Мохнатые брови-«зверьки», изогнувшись, прыгают вверх-вниз каждая сама по себе. Лицо вышло из-под контроля.

— Что вы этим хотите сказать, Ульянов? — нервно спрашивает Плеханов. — На что намекаете? Неужели вчерашний день произвел на вас такое сильное и тяжелое впечатление?