Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 54

Муж Мотри и два старших сына воевали в Красной армии, а она с тремя меньшими детьми осталась одна в большом доме. Женщина была, как и большинство хохлушек, с характером – упрямая, очень красивая и своевольная. Даже портрет Ленина, который у нее соседствовал с иконами, снять не пожелала. Фрицев, впрочем, это не смутило, Ильич их совершенно не интересовал, увлекало их другое.

Увидев хозяйку дома впервые, молодые австрияки едва дара речи не лишились. Высокая, с туго обтянутыми вышитой сорочкой и плотной «спидныцей» выдающимися формами, Мотря без единого выстрела сразила оккупантов. Тирольцы смотрели на нее, как собаки на добрый шмат сала, и пускали слюни. Ничего другого им не оставалось, к более решительным действиям они переходить не спешили, опасаясь дородной хозяйки и собственной полевой жандармерии, которая зорко следила за чистотой арийской расы.

Громада, в лице председателя колхоза, который после прихода немцев плавно стал сельским старостой, надавило на Мотрю, чтобы она была поласковей с фрицами. Дескать, «пускай пьют и едят сутками, чтобы только не бродили по селу, досаждая мошенцам реквизициями, а продуктов и самогона мы дадим сколько надо». Солдатка немного побурчала для приличия, но беззлобно, скорее по привычке, и принялась разрушать печень захватчикам.

Сами австрияки, по их словам, дома почти не пили. Трудно сказать, правда ли это, но в захваченной стране они бодро двинулись по направлению к «белой горячке». Если иные представители нордической расы начинали утро с ячменного кофе – сказывалась морская блокада – то эти фрицы, не мудрствуя лукаво, лакали на завтрак самогон, заедая его смертельно острым чесноком и жирным салом. После доброго «сниданка» австрияки дрыхли в беседке, оглашая окрестности громовым храпом.

Проснувшиеся «сверхчеловеки» вкушали «ланч», что это было такое Мотря не знала, но начинался он как обычно с «бурячихи», а заканчивался борщом. Это было коронное блюдо аппетитной селянки, на полный месяц она заквашивала сахарную свеклу и через неделю использовала получившийся рассол для приготовления этого волшебного блюда. Капусты, красного буряка, фасоли и мяса было много, староста обязан был кормить представителей новой власти.

Фрицы так полюбили борщ, что требовали от хозяйки готовить его каждый день, что Мотря и делала. Вскорости австрияки так раздобрели, что с трудом проходили в двери, форма стала на них мала и они зачастую одевались в сорочки, шаровары и кожухи. Захватчики выучили много новых непечатных слов и своим внешним видом теперь мало отличались от мошенцев.

Чем закончились идиллические отношения тирольцев и жирной пищи вкупе с самогоном, я, к сожалению, не знаю. «Белая горячка» или цирроз печени, а может, то и другое вместе, скорее всего погубили не самых злобных оккупантов, и Мотря всерьез считала, что нанесла серьезный урон немецкой армии.

Много лет спустя, уже после войны, она поделилась секретным ингредиентом борща с моей мамой. По ее словам, в самом конце, перед тем как подать огнедышащее блюдо на стол, Мотря набивала рот ядреным чесноком, до слез жевала его, и со словами: «Щоб вы повыздыхалы, бисови собаки!» – с наслаждением плевала в чугунок.

ХОРРОР

Роман Дих

Серебро и Ель





Когда верхушки елей притенялись первыми ноябрьскими тучами и серебрились снегом, юным, словно мы с тобою… Тогда же по ночам неясыти особенно довольно ухали – народ в селении содрогался от их криков; уж, верно, не один из сельчан осенял себя крестным знамением, поминая имя святого Кнуда, при шорохе ветра и смехе лунного света…

Тогда, поздним вечером ты, никем ещё не тронутая дева, дочка старого крестьянина, впервые пришла в мою хижину бедняка-сироты – и мои руки, жадно содрав с тебя холщовую исподнюю юбку, ласкали твои очаровательные бёдра, и выше, и ниже, нежно, и я целовал твои груди, чей цвет в полумраке так напоминал цвет луны – жадно-жадно и недолго, ибо мы не могли превозмочь похоть, которую Князь мира сего не только вложил в нас, но, кажется, вложил и в самое мою хижину, и в самое наше поселение, – и Князь восстал, принявши один из мерзких своих обликов! Он нечестиво заставлял нас – да, да, это всё он! – заставлял нас совокупляться, подобно диким неразумным животным, кои даже не имеют души…

Тогда только ты, о моя любимая, прикасаясь нежными, ещё не огрубевшими от труда деревенской бабы пальцами к моей груди, узнала, что я под одеждою вместе с крестом, положенным каждому доброму христианину, ношу на теле на отдельной верёвочке маленький серебряный молоток – символ Тунара. Это то немногое, что осталось мне от умерших родителей наряду с этой вот хижиной, – и я надел этот нечестивый знак «бога-беса» две зимы назад, утешая себя тем, что так я поминаю память моего отца, которому принадлежал маленький молот. Таким образом, ты вначале узнала мою тайну, а после мы принялись греховно познавать порочные тайны друг друга…

Я много раз любил тебя каждую ночь из тех нескольких грешно-счастливых, что нам с тобою выпали властью, наверное, не только Князя Мира, но и Творца (эта наикрамольнейшая мысль мне приходила в голову, пока мы лежали в изнеможении или подкрепляли себя кусками трески и сыра – что те двое решили вдруг подарить нам, юным крестьянам из глухого селения, и Блаженство Эдема, и одновременно дать вкусить ломтик плода от Древа Познания) – правда, я всё же удержал тебя, когда ты вдруг попыталась ухватить устами отроковицы тот грешный отросток, благодаря каковому мы с тобой в те два дня творили наедине многие непотребства.

Да я и сам, когда вдруг возжелал припасть крамольным и мерзостным моим ртом к месту, через которое, благодаря ошибке праматери, на грешный свет выходят подобные нам сквернавцы, в последний миг остановился и, кинувшись к дощатой стене моего жилища, несколько раз ударился лбом о дерево, и с каждою вспышкою в моим глазах наступало прояснение…

Истинно – прояснилось в ту последнюю ночь и утром многое – особливо, когда наши односельчане смекнули, где может таиться пропавшая девица, и с кем – с безродным сельским бездельником! Нас вытянули поутру из хижины, протащили по селению под злой гомон людей, под рыдание твоей матери, проклинающей место, из которого она выпустила тебя на поругание, на позор! Да под вскрики отца, всё пытавшегося нанести нам удар мотыгою допрежь сроку.

Мы с тобой были брошены, наконец, на площади, где триумвират – наш староста, твой убитый позором отец и монах ордена Святого Кнуда быстро подвергли нас скорому и справедливому суду – ибо нельзя так мерзостно и кощунственно творить блуд порядочной девице, не познавшей ещё мужа, теряя к тому же девическую честь в объятиях негодяя без роду и племени. Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, а порочному и легко выслеженному и изобличённому, надобно быть наижесточайше наказанному в назидание всем!

Вначале я должен был смотреть, как тебя растянули голую на площади, навзничь, и принялись нещадно избивать ржавыми цепями по тем местам твоего тела, которые я ещё вчера ласкал, к нашему с тобой обоюдному удовольствию.

Потом, когда твой отец ринулся со своею мотыгою и нанёс удар в то самое место дочери – видимо, удар отцовского гнева окончательно пресёк твои земные страдания, а душа, как полагается душе грязной потаскухи, отправилась в ад!

Но я не мог уже видеть, как грязные псы старосты стали разрывать клыками то, что после этого осталось, и как куски твоего тела были завёрнуты в ветошь и с проклятьями разбросаны по окрестным лесам – в то время меня приковывали к столбу позора, и рвали рубаху на теле. Причём монах сорвал с меня крестик, а вот Молот Тунара каким-то образом провалился в мой башмак…

После этого уже я словно окаменел, даже когда по худым моим рёбрам били те же цепи, когда мотыга твоего отца сокрушала и рёбра, и спину, а я харкал кровью изо рта и из раны в спине одновременно. Я, видимо, под конец избиения сошёл за мёртвого или в самом деле помер – я не знаю… и не чуял, как после избиений и издевательств меня оттащили, словно палую лошадь, в заросли елей, диких елей! Чудом оставшийся в башмаке серебряный молот Тунара меня спас, наверное.