Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18

В такой искусственно спроектированной среде, с простыми правилами чёрно-белой игры без оттенков, было гораздо легче жить, чем в реальном мире с его бесчисленными противоречиями. Действительная практика советского коммунизма была сильна именно тем, что насильственно упрощала многогранность социальной жизни и сводила бесконечное множество оттенков и валёров к ограниченному числу тонов. Такое ограничение нравилось многим, но было и некоторое число тех, кто сильно и по большей части совершенно несправедливо пострадал от советской власти.

Началась война, и многие из пострадавших восприняли её не как нашествие врага, а как появившуюся возможность освобождения от ига большевизма.

Мы родились и выросли в жалчайшем рабстве, но в силу того, что оно было ещё и жесточайшим (это остро чувствовалось не сознанием, а подсознанием), не смели даже и подумать о бесконечной униженности нашего существования. Нас оглушали фанфарами, и мы с восторгом шли постоянно ускоряющимся шагом, бежали вперед к заветным светлым далям.

«Движение – всё, конечная цель – ничто». Этот лозунг Троцкого, как и многие его другие поучения, были у нас в крови, хотя сам он был проклят. Мы в восторге бежали вперёд, куда? Куда укажут… Указаниям мы верили беззаветно. Всех нас идеологизировали с раннего детства, превращая в послушное стадо не имеющих своего мнения манкуртов. Большевистская пропаганда велась с первых дней советской власти. Первоначально коммунистические идеалы прививались с трудом. Народ, видевший иную жизнь (как говорили мои родители: «в мирное время»), не верил большевистским словам, но склонялся перед жёстким насилием. A жестокость этого насилия не сравнима ни с какими религиозными войнами прошлого.

Пик восприятия коммунистической пропаганды в народе пришёлся на время между концом войны и смертью Сталина. Затем многие мыслящие (или стремившиеся показать, что они мыслят) стали почти обязательно (но очень осторожно) критиковать существующие порядки. Критика носила укромный, почти интимный характер. Тем временем организационный развал постоянно увеличивался и вызывал всё большее общее недовольство. Однако за негативными эмоциями не было никакой положительной программы. Что же делать? Об этом было страшно (в самом буквальном смысле) подумать. Ведь всех нас пронизывала вдоль и поперёк система Госужаса.

И люди предпочитали не думать. Они получали мало денег, носили неважную одежду, но, оглядываясь вокруг, видели, что и другие живут так же. Страшный человеческий порок – зависть – в СССР растворялся во всеобщем равенстве серой ограниченности советской действительности.

Через полстолетия после начала войны стала ясна вся исторически предрешённая неизбежность катастрофы 1941 года: злобная тупость двух тоталитарных режимов, абсолютно лишённых гибкости политического мышления. Немцы прекрасно организовали свою военную машину. Они превосходно учли уроки финско-советской кампании 1939–1940 годов, доказавшей бездарность советского военного командования. Однако немцы были настолько загипнотизированы своей идиотской идеей расовой превосходности арийцев, что почти полностью игнорировали возможность политического альянса с антикоммунистическими силами внутри Советского Союза. Таких сил в начале войны было много, перебежчиков полно (я с ненавистью наблюдал их самодовольные рожи), но фашисты полагались лишь на себя, презирая славян, как скотов и недочеловеков. В результате немцы, которых некоторые в СССР ждали как освободителей от ига коммунизма, очень скоро стали в глазах всех русских чужеземными захватчиками и угнетателями.

Советский плен

24 марта 1945 года, ночью мы с Ионасом сбежали из лагеря для советских военнопленных в пригороде Данцига Оливе и спрятались у немецкого (а вернее еврейского) мальчика Руди в сарае его приёмных родителей. Через три дня, на рассвете 27 марта, закончилось моё пребывание в немецком плену. Солдаты передовой советской части не проявили никакой радости, увидев нас, тщательно обыскали и повели к себе в ближний тыл. По дороге нам повстречался какой то артиллерийский капитан. Он просил конвоиров отпустить нас к нему, сетуя на нехватку солдатских кадров, но ребята отказались: «Сперва надо отвести в особый отдел».

Лейтенант-особист (погоны с голубыми выпушками, почему я вначале подумал, что это лётчик), был недоволен, что мы бежали из лагеря.





– Как теперь дознаться, кто вы на самом деле?

Но на самом деле никого не интересовали подробности. Мы были в немецком плену, и уже в этом состояла наша вина. Освободившись от немецкого плена, я попал в другой и вернулся в Ленинград только в конце октября 1946 года, проведя почти двадцать месяцев как бы в «советском плену». За это время моё положение неоднократно менялось. Из немецкого лагеря мы убежали очень вовремя, боялись, что немцы эвакуируют наш лагерь в глубь Германии. Так оно и оказалось. Через день после нашего бегства Оливский лагерь был перемещён к морю для предполагавшейся эвакуации. Но весь район Данцига был окружён советскими частями, которые вскоре и освободили моих лагерных товарищей. Однако они попали в ведение другой дивизии. Так что больше я не виделся с моими однолагерниками. Исключением была краткая встреча с врачами из нашего лагеря, но она была очень недолгой. Нас, бывших пленных, постоянно перемещали и перетасовывали. Строгий режим содержания под конвоем скоро сменился довольно вольным обращением. Требовалось только обязательное присутствие на утренних и вечерних проверках. А днём мои товарищи, содержавшиеся в качестве задержанных, бегали по квартирам, насиловали немок и меня приглашали с собой. Я был брезглив и отказывался от этого сомнительного удовольствия.

Потом из нас сформировали Запасной стрелковый полк, разбили по ротам, взводам, дали кадровых командиров, но не обмундировали. Некоторое время мы продолжали носить свои лагерные обноски, затем переоделись в «трофейное», которое находили во множестве в немецких домах. Нас определили в «третий эшелон», и мы двинулись вслед за наступающей армией.

Вскоре война кончилась. Начался всеобщий разгул. Но наше положение оставалось неопределённым, во взвешенном состоянии. К нам добавили гражданских лиц из числа угнанных немцами на работы. Потом повели пешим маршем на родину. Мы шли якобы полком, у нас были даже построения и смотры. Дисциплина была строгой, и когда на одном из привалов, рядом с озером, при купании утонул один из наших товарищей, то командир взвода был оставлен вместе с соответствующим офицером из особого отдела. Они были обязаны найти его тело и этим доказать, что он утонул, а не сбежал.

В августе началась война с Японией. Большинство из нас стало писать заявления с просьбой послать добровольцами на Дальний Восток, чтобы кровью смыть позор плена. Но война быстро кончилась, и мы не понадобились…

Когда подошли к советской границе, нас взяли под конвой и объявили задержанными. Далее мы шли в прежнем порядке поротно, но каждая рота сопровождалась двумя вооружёнными солдатами спереди и двумя позади… Нас довели до Бобруйска и там разместили в бывшем коровнике, а не в настоящей тюрьме. Некоторая ослабленность режима скорее всего была связана с элементарной нехваткой подлинных мест заключения. Ведь с Запада поступали огромные массы бывших пленных и так называемых «перемещённых лиц». Приходилось ждать, пока дойдёт очередь разборки с каждым. Когда нас под конвоем водили на работу, то некоторые особо рьяные граждане кричали нам в спину: «Власовцы!». Хотя, конечно, тех, кто состоял в армии Власова, особисты давно выявили и определили: кого к стенке, кого в дальние лагеря.

В конце года нас погрузили в теплушки, оборудованные для перевоза заключённых. Я сумел устроиться на верхних нарах у зарешёченного окошка. Ехали медленно и долго. Куда – нам, конечно, не говорили.

Привезли в Коми, на станцию Вожаель. Нас окружил местный конвой, опытный и закалённый в обращении с заключёнными. Построили для марша и объявили:

– Шаг влево, шаг вправо считается за побег, конвой стреляет без предупреждения.