Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 54

И ехал… Ехал вот.

Дорога петлилась в горах. Вялый, ненужный здесь вовсе серпантин. Горы серенькие, не страшные, хоженые-перехоженые в мелких пионерских еще походах. Всего и навсего, что полторы тысячи метров над уровнем моря. Но горы, горы… А внизу, в ложбине, городок. Дымит все милый, и тоже там что-то такое, на экскурсию ездили, металлургический, кажется, завод. Сколько напроисходило всего в разных местах за это время, а он, трудяга, гудит, тужится все, лязгает в самом себе… Когда выехали наконец на равнину, автобус остановился. Женщины-пассажирки, не оглядываясь, пошли к лесу, а мужчины завернули тут же к задним автобусным колесам. Закуривали, давали друг дружке огоньку. М-да, говорили, погодка, погодка, едрена вошь! Оказывается, дней уже шесть шли дожди. Что ж, так и должно, осень. Когда-то, года три-четыре назад, пофартило, дали иллюстрировать книжку Баратынского (работал тогда внештатником в издательстве детской литературы), повезло чуть не впервые; там такие были стихи: «Сентябрь, сентябрь, и вечер года к нам подходит…» И как ему тогда работалось с душой, и получалось, и как радовался он. Деревья, полуоблетевшие, ждущие терпеливо, такие спокойные, и листья, свернувшиеся совочками, и еще что-то там тихо-печальное, баратынское. Получилось же, сам чувствовал, получилось на сей раз. Но оформление его не приняли, отдали другому, и как он переживал, и как теперь это не имеет никакого значения. Трава вчера из поезда была зеленой, а сегодня бурая, опустевшая изнутри, и все бы, кажется, ясно, и пора с пониманием усмехнуться, да трава (он знал уже) затаится, забудется потом под снегом, а весной нальется опять зеленью в те же стебельки. И попробуй пойми! Смерть, смерть, а глядишь — и жизнь. И вот он увидит Катю. Реки потекут от моря к истоку, солнце поворотит своих коней, земля понесет звезды, а огонь родит воду. Он увидит ее, он увидит. И он увидит ее.

К площади дорогу вынес мост. Мост этот походил на незаконченную восьмерку, где одна сторона нависала над другой. Автобус взъехал по мосту на площадь и остановился. Это была Волчья Бурла, рабочий городок, где жила его Катя. Сходить теперь с моста пришлось по боковой лестнице, по стершимся грязным ступенькам. Внизу, на краю сизой пробензиненной лужи, начинавшейся сразу за дорогой, стоял, покачиваясь, пьяный мужик в шапке и решался: прямо ему или обойти. На вопрос, где тут в Волчьей Бурле гостиница для приезжих, он поднял голову и серьезно ею мотнул — там! Гостиница, беленный известью дом с покосившимися низенькими крылечками по торцам, внешне походила на барак. Раньше тут, наверное, жили экскаваторщики с местных рудоносных карьеров, бульдозеристы. На работу их возили в крытых грузовиках с деревянными лавочками в кузове, а жили по комнатам, у каждого из коридора своя, с семьями, пацанами, с двухрядными гармошками-хромками по субботам, со скандалами и драками, с бабьими сплетнями на общей, увешанной бельем кухне, с пропахшим жареной на свином сале картошкой, человечьим вскладчину теплом, которое разнесли теперь по горсточкам в такие ненадежные белые панельные дома.

— Вы корреспондент, да ведь? Из газеты?

Из-за деревянного, доведенного марганцовкой до цвета «под дуб», барьерчика улыбалась навстречу женщина, дежурная, по-видимому, или администратор, а может, даже директор гостиницы. Потом оказалось и то, и другое, и третье. Вместе.

Нет, сказал он, я не корреспондент. Я так просто. Сам по себе.

Но женщина улыбаться не перестала, хоть и не корреспондент. В комнате, где стояло шесть пустых свежезастеленных кроватей, она предложила выбрать ту, что будет ему по вкусу. Он и выбрал — в углу, у стеночки. А до больницы (на его вопрос), объяснила она, отсюдова рукой подать. Через пустырь, через двор, где стройка, и как раз направо и будет больница.

— А я думала, вы корреспондент, — добавила она еще. — Тут позвонили, корреспондент, сказали, будет, вот я и подумала.

Нет, сказал он опять. Он не корреспондент, он просто.

И женщина рассмеялась. Сверху у нее не хватало зуба, и она смеялась, стараясь не поднимать верхней губы, стесняясь дефекта. «А как вас зовут?» — спросил он тогда, и она засмеялась сильнее, и губа все же поднялась.

— Меня? — засмеялась. — Да раньше Дунькой звали, а ныне вот Евдокией Афанасьевной заделалась. Скучно на пенсии-то.

Ну и слава богу, думал, и слава богу, что так.

Через час, в свежей рубашке, выбритый и оглохший от волнения, он вышел из гостиницы.

У придорожной лужи на сей раз ходил большой черный ворон и поводил ноздристым здоровенным клювом — тоже, кажется, примериваясь: не перейти ли? Он ходил враскачку, как начальник средней руки, заложив за спину крылья, смотрел недовольно. Ему словно не хотелось, чтобы были свидетели столь решительного дела. А когда граф на него оглянулся, ворон подпрыгнул и в два взмаха перелетел водное препятствие. Могу, дескать, и летать, не думай, пожалуйста!

Пустота в животе росла, санки неслись с горы во весь опор, и ноги у графа Монте-Кристо вздрагивали.

Шел…

В больничном дворе курили мужики в синих застиранных халатах поверх пижам. Они приопустили руки с окурками и поглядели со вниманием на нового человека.

Страшно было идти по двору.

В приемном покое дышала за столом огромная толстая баба.

Впрочем, лицо у нее было красивым. Даже благородным.

«Простите, — выдавил он. — Мне Екатерину Ивановну, можно?»

Голос, конечно, пропал.





«Операция… Специализация… В военкомат вызвали…» Землетрясение, чума, война… Мало ли?! Господи, спаси, сделай, чтоб она была. Спаси меня, господи!

— Обождите! — баба перестала дышать и оглядела его с ног до головы. От ботинок. Кивнула. Ничего, мол. Сойдет. Левой рукой придвинула к себе телефон. Курносый, обгрызанный палец вошел в круг, поднялись в упор суровые, невидящие уже глазки — п-р-р-пык, п-р-р-пык и пуооп! И еще не закончился гудок — сняли.

— Алло! Лена? Слушай, Лена, попроси-ка сюда Катерину Ивановну. Скажи, приехали к ней (снова огляд от ботинок вверх). Хто, хто — дед, скажи, Пихто! — трубка легла на рычаг. Баба посмотрела на него и засмеялась собственной шутке.

Во дворе он отошел от крыльца шагов сорок. Чтоб смотреть.

Чтобы смотреть, как она — к нему.

И в эту-то минуту (он потом это помнил), именно тут, до встречи еще, до всего, ясно и почти даже устало вдруг понял: будет! Все у них с Катей будет, и все, все будет теперь хорошо. На самом деле.

И в халате, в накрахмаленной высокой шапочке, она бежала уже, полы захлестывались на тугие ноги. Ее движения, все ее движения, свободно и чисто, ее, ее! Бежала по асфальту (двор был весь в асфальте), через лужи, прыгнула, запнулась, выпрямилась сильной спиной…

Стоял, а она бежала — так, так! И лучше не было еще, и не будет.

— Женька!

Женька.

И тут же, о господи, обняла его, среди двора, среди всех, прижалась, всхлипнула. Отстранилась, посмотрела в глаза. Есть? — Есть. «Женька…» И никто, никто не знает, кроме.

Гладил, жег до волдырей ладони об холодный ее крахмал, натосковавшиеся свои ладони. И не жить больше, а так остаться.

— В гостинице ты? — спросила. Голос ее загудел в нем длинно и медленно, словно в колоколе, — «…ницеты-ы…»

Он кивнул.

— Я сама за тобой зайду («…ай-ду-у-у…»). Через час. Или самое большее через два. Иди. Ты иди сейчас, Женя.

И еще улыбнулась. Вздернулась губа. Катька. Закрыл глаза и ушел.

А может, все было и не так.

ОТОШЕЛ — И ГДЕ ОН

На пятиминутке разговор снова шел про Холодкову. Не спит Холодкова, сказала Лена, от «наркотики» отказывается: боится, видать, что привыкнет. Ясно: сидит Холодкова всю ночь на койке, округ храп да посвист, а она трет сидит ногу, трет и плачет, и кто ее горю пособит? Козлов, лечащий Холодковой врач, так и рубит — хватит лямзиться, надо Холодкову брать, а сама Холодкова — лицо в сторону, в глаза не глядит. «Как вы, Катерина Ивановна, скажете, так и будет…» И плачет, плачет. «Я вам, Катерина Ивановна, доверяюсь!» Вот так, думает Катя, собачья наша жизнь, к свиньям собачьим такую жизнь, речь-то ведь об ампутации, второй уже. И на каком уровне ампутацию эту делать? Козлов хочет сразу — выше колена. Правильно, в общем, но если только пальцы пока убрать, хоть на костыль будет можно, а коль и эту, вторую ногу, выше колена, то ведь и ползать ей тогда вряд ли! И куда потом? В дом инвалидов? Сыну? Сын-то молодой, возьмет ли еще? Не таких не берут. А уберешь пальцы, все равно потом выше придется. Сосудистые хирурги — грубые, так и сказали: придется все равно.