Страница 17 из 18
У землянки, возле воды, Любарь развел костерок. Не хотелось идти под низкую крышу, во тьму. Что-то пугало там, в чужом жилье. Какие-то недобрые тени прятались по углам. Он принес старую телогрейку, кинул у костра, прилег.
Вчерашнее и завтрашнее, Форкоп и милиция — все это уходило в сторону и словно забывалось. Все это казалось незначащим рядом с мыслями об отце, о матери, о детях. Грелся бы сейчас возле него сынишка, дочка подбрасывала сухие ветки в костер — ничего больше и не надо. И с женой бы поладили. А мать пусть все это видит. Дал бы бог хоть на час такое. И больше ничего не надо.
Любарь поднял к небу глаза. Где-то там, наверное, этот бог, если его не придумали. А если там, то уж давно не смотрит на таких, как Любарь. Словно мать, порою лишь вздыхает да отводит глаза. На что глядеть?.. На ящики "пойла"? На пьяную дурь, которой гордились? Танцы в станичном клубе: хриплая музыка "по заказу", пьяный гвалт и рев, пьяные бабы, для пущего веселья кино задом наперед — вот вся радость. Летние забавы: на катерах катать каких-нибудь шалав. Добрые разве поедут? Недаром гуляет помолвка: "Чем с рыбаком, лучше с хуторским кобелем". И снова "пойло" да "пойло".
Спать он все же пошел в землянку и среди ночи проснулся от страха. Что-то осязаемо тяжкое подступало. Кажется, смерть.
Он очнулся во тьме, и явь была страшной. Со всех сторон тянулись к нему леденящие душу виденья. Это смерть подступала — расплата за все.
Через силу, со стоном, он сумел подняться. Рванулся, закричал, упал с кровати, по земляному полу ползком выбрался из землянки.
За порогом встретила его ночь, треск сучьев и шорох: какой-то зверь убегал, испуганный. Скоро все стихло. Кот Рыбалкин объявился и стал мурлыкать. Любарь погладил своего сотоварища, и ужас понемногу отступил, сердце успокаивалось, руки уже не тряслись и не страшно было шагнуть во тьму землянки, за куревом.
А закурив, Костя вспомнил о початой бутылке, которую он оставил в лодке, в кормовом отсеке. Не забытье и не хмель ему были нужны, а одно лишь успокоенье. И водка, друг надежный, как всегда, успокоила, обогрела. Даже о смерти стало думаться безо всякого страха. Может, и пора умирать. Сколько туда ушло его годков, с кем вместе рыбачил. Сгорали от "пойла", тонули в холодной весенней ли, осенней воде. По пьянке лишь упади за борт, и вся амуниция — ватники да сапоги-забродни — свяжет и утянет на дно. Смерть была вроде привычна, а теперь не так уж страшна. Но не хотелось умирать одному, в этой землянке или подле нее. Учует воронье, лисы. Они на падаль охочи. Да и свой брат-рыбак еще неизвестно как схоронит. Что в пьяные головы взбредет. Рыбаки любили хоронить: можно ведь пить и плакать. Дьякона хоронили, Хоря, Тузика, Барлыгу. Как-то зимой в Кочкарине прямо за столом умер приезжий донецкий купец. Вожжались с ним целую неделю. Сыскали гроб, уложили покойного в холодном сарае. Пили за упокой, ходили в сарай прощаться. "Да как же ты, наш дорогой… Может, выпьешь?.." Лили водку на окаменелые уста. Таскали гроб с покойником на станцию, пытаясь всунуть его в проходящий поезд: "Пусть на родину едет!" Их гнали. Снова волокли покойника в холодный сарай. Снова — пили. И снова — к поезду. Роняли, из гроба вываливали. Потом его забрали родные.
А как Дьякона хоронили. Вспоминать тошно…
Мяукнул кот и сунулся в руки, словно пугаясь чего-то. Костя поднял глаза и застыл: в серых утренних сумерках из вербовой чащобы глядел на него человек. Костя сразу узнал его: это был отец, в серой рубахе навыпуск, в фуражке; он глядел и молчал, а потом вдруг исчез, растворясь в сером же сумраке.
Костя дух перевел. Но снова мяукнул кот. И, обежав глазами поляну, Костя увидел отца. Теперь тот стоял, прислонясь к белокорому тополю, и потому ясно был виден. А потом снова исчез. Но Костя знал, что пропал отец не совсем и должен появиться где-то рядом. Костя оглядывался, туда глядел и сюда. В ранних утренних сумерках, зренье напрягая, Костя все же увидел, угадал отца: тот стоял в камышах, словно прятался, а потом вовсе пропал.
Костя озирался испуганно: где отец теперь появится и что ему нужно?
В талах было пусто; под тополями — никого, землянка зияла черным входом; над водой, в камышах лежал слоистый туман. Костя перевел дух, допил водку. Потянулась рука к сигаретам.
Громко мяукнул кот. Костя глянул на него и оцепенел. Взгляд у кота Рыбалкина был совершенно осмысленный, человеческий, и все там было написано: не нужно слов.
Костя встал и сказал коту: "Пошли".
Три дня спустя Костю Любарева отыскали на поселковом кладбище, где он прятался меж могил, обросший седой щетиной, на себя непохожий. Большой рыжий кот тревожно мяукал рядом с ним.
14
Лечебница для психически нездоровых в больничном городке стоит за кирпичной стеной с воротами и сторожкой вахтера. Вдоль высокой стены тянутся к небу пирамидальные тополя. Тесный двор лечебницы: дорожки, цветочные клумбы, скамейки — все скрыто от глаз чужих кирпичным забором, глухой тополевой стеной. Высоко над зеленью — летнее небо.
На втором этаже, в палате для тяжелых больных — "наблюдаловке" — есть два окна, конечно, зарешеченных. Неба в них летом не видать, лишь зеленая листва тополей.
Двенадцать кроватей стоят друг подле друга, разделенные узкими проходами. Кровать Кости Любаря — во втором от окна ряду, у стены.
Долгий больничный день тянется бесконечно. Утро ли, полудень, вечер — все одно: стены да потолок, два окна с решетками и дежурный санитар-наблюдатель в дверях сидит, вытянув ноги.
До обеда движется день словно бодрее: врачебный обход, за ним — уколы, таблетки. В других палатах, где народ здоровее, там бродят по тесному коридорчику, ходят курить в туалет, помогают санитаркам нести еду с пищеблока, и разносят ее в больших термосах-кастрюлях по другим отделениям: детскому, женскому, еще одному, мужскому, по слухам — более страшному: там курить не велят и две наблюдаловки отделены железной стеной-решеткой на запоре. На здешней запоров нет. Лишь санитар поперек двери ноги вытянет, изредка, по очереди выпуская своих подопечных покурить в туалете, где вовсе нет окошек, глухие стены и свет электрический.
Костя Любарев очнулся от тяжкого дневного сна и лежал, не открывая глаз. Сновиденье, в котором он жил еще минуту назад, было странным. Привиделось Любарю, как всегда, прошлое: Дон, лето, берег зеленый, два катера, сцепленных борт к борту, веселая гульба. Ящики с "пойлом", бабенки молодые. А в кубрике на кровати лежит мальчонка, годика три ему или четыре. Мальчишка нездоров, раскраснелся и тяжко дышит. А на берегу и на палубе пьянка идет: магнитофонные песни, бабий визг, шум и гвалт. А мальчишка притих и лежит. Глаза прикрыты, но не спит.
И ведь на самом деле было такое: была пьянка и больной мальчик в кубрике, сынишка одной из баб, — все это было когда-то в жизни, а теперь вдруг приснилось. Но в нынешнем сновиденье мальчонка оказался сыном родным.
Шла пьянка, все там были свои: Славик, сизоносый Мультик и бабы знакомые. А мальчишка — сын. Даже костюмчик его, красный спортивный костюм с белыми лампасами на брюках.
Пьянка идет. Сам Костя на палубе. А сын в кубрике. Тяжко дышит, не спит.
Проснувшись, Костя лежал и, не открывая глаз, твердил себе: "Не было такого… Не было тогда сына в кубрике… Не было…" Открывать глаза и встречать чей-то взгляд не хотелось, потому что знал Костя — будет осужденье во взгляде. Сынишки там не было, в кубрике, а теперь скажут — был, и ничего не докажешь. Никому ничего не объяснишь.
Он лежал и успокаивал себя: "Не было сына в кубрике". И понемногу будто понял, что явь — дело одно, а сон — вовсе другое: неправдашнее, зыбкое — мало ли что привидится.
Когда он наконец осмелился и приоткрыл глаза, сразу понял, что боялся не зря: глядели на него санитар и соседи, и даже с дальней койки приподнялся кто-то, чтобы увидеть. Костя зажмурился и отвернулся к стене: тяжело на сердце ложилось людское осужденье, тем более что не его сын хворал тогда в кубрике. Но как теперь доказать?