Страница 16 из 18
Шагал Любарь неторопливо, обходя рукава да ерики; кое-где он брел, поднимая голенища высоких сапог. Садился под кустами, курил и снова шел, избегая просторной воды озер, где его могли заметить.
Понемногу он миновал займище и увидел впереди, за открытой луговиной, приманчиво желтые песчаные бугры. Они янтарно сияли в солнечном свете.
Пески — так звал их местный народ. Песчаные бугры-кучугуры. Костя много раз видел их издали, с задонских холмов: волнистая, сияющая в солнце равнина, уходящая к горизонту. Видел, но лишь издали. Теперь спешить было некуда, можно и ближе взглянуть.
После тихого зеленого займища, но с ропотом листвы, птичьим пеньем, пески лежали безжизненно-мертвыми. Бугор и падина, бугор и падина. Сутулые, желтого песка кучугуры расходились вправо и влево и впереди, насколько хватало глаз, теснились друг подле друга, понемногу расплываясь и теряясь в далеком мареве. Песок и песок. Редкая ость травы-резанки с жестким листом, старый колос ее. Редкий молочай зеленеет, кустик-другой невзрачной травы-свистухи. И все. Словно под ветром зыбятся, волна за волной, желтые пески. Обморочно-тихие: ни птицы здесь и ни зверя. Ящерка греется, прикрыв глаза. Тощая, облезлая по весне лисица-корсак, оставив в вонючей норе корсачат, охотится за ней. Другой ведь поживы нет.
Солнце поднимается, греет. Тишина. Мир иной, но приманчивый. Чем-то тянет он, зовет в глубь песков. Бугор за бугром. Волна за волной. Все глохнет, пропадает. Тишина и покой. И тело просит покоя.
Костя лег и уснул, разморенный на солнцепеке, прямо на песке. Он спал и проснулся в тишине. Ничто в мире не шевельнулось, не дрогнуло, лишь солнце безмолвно катилось по небу, меняя на земле свет и тень. Он проснулся, но остался лежать. Медленное, по каплям, течение времени было впору теперь, потому что, может быть, завтра ждала его иная жизнь, взаперти, без солнца и неба, без вольного духа, каким дышал он всю жизнь. Даже нынешний вечер, приезд Форкопа, ничего доброго не сулил. И потому грех было торопить время.
Лежать и лежать, чуя тепло земли и солнца. Подняться и брести с песчаного бугра на другой. Где-нибудь снова заснуть. И проснуться. Снова идти.
Костя встал и поглядел в даль желтого, волнистого пространства. Ему вдруг подумалось, что если он уйдет туда и скроется, то в мире никто не заметит его исчезновенья. Жена будет привычно грешить на гулящих баб, у которых он время проводит. О детях нечего и говорить. Мать месяцами его не видит. Пьяный Форкоп приедет, плечами пожмет и будет туго соображать: был здесь Костя Любарь или все это лишь пригрезилось его вечно хмельной голове. Посоображает, выпьет с досады и махнет рукой. Лишь кот Рыбалкин будет искать хозяина и кормильца. Вот и все.
Костя усмехнулся этой мысли. Но чем-то она его царапнула больно. Тишина, покой песчаных холмов сразу показались тягостными. Он привык к многолюдью. Подумалось, что Форкоп мог уже и приехать с какими-то новостями. Не найдет его и увеется. Потом дожидайся.
Обратный путь занял гораздо меньше времени. Костя спешил и шел напролом, торопясь к землянке. Но там не было ни Форкопа, ни следов приезда его. Оставалось одно — ждать.
Так, в пустом ожиданье, прошел день. Надоело лежать, дремать, спать; и кот Рыбалкин уже сыто воротил нос от Костиного улова.
Подступил вечер. Форкоп не появлялся. И на своей лодке уехать было нельзя: бензиновый бачок пуст. В займище, под купами деревьев, быстро стемнело. Под крышей землянки и вовсе хоть глаз коли. А свечки ли, лампы Любарь недоискался. Да и к чему теперь огонь?
Как бывает в вечернюю, ночную пору, стало грезиться не больно доброе. Форкоп мог в запой удариться — дело обычное — и забыть о Косте. Утонуть мог или разбиться на мотоцикле, он — наездник лихой. Сколько ждать его? А если не ждать и выйти на веслах, значит, руки вверх поднять. Этого не хотелось. Теплилась надежда в душе, что все обойдется. Все же друзья в милиции. Сколько попито с ними, сколько гуляли… Если совести хоть капля осталась, выручат. Да и опасаться должны: он может кое-что рассказать. А знает немало.
В ожидании, среди печальных мыслей, Костя забывался сном и грезил наяву. Ночь тянулась томительно долго. Плескалась рыба в затопленном водой буераке, с треском ломились через тальник и фыркали у землянки кабаны; горластые совы ухали и стонали где-то неподалеку. Крепко заснул он лишь на рассвете и поднялся уже белым днем. Сон утомил: в голове и теле не было обычной утренней свежести. Не отдыхал он, а маялся.
Завтракать не хотелось, и он долго курил возле воды и лодки, разглядывая берег, словно ища на нем какие-то следы. Исчез кот Рыбалкин, не мяукал, не терся возле ног.
Любарь сидел в оцепененье, пока не тронули его слух далекие детские голоса. Сначала подумал он, что это ему грезится. Но прислушался и поверил, и пошел на звук.
Он пробирался через чащобу займища, обходил топкие места. Голоса звенели. Он уже стал различать девчоночий высокий тенор и мальчишечий, совсем детский, но басок.
Выказать себя он не решился, оставшись в засаде на займищной опушке и разглядывая картину, в общем, обычную: девочка-подросток и мальчонка приехали с отцом на мотоцикле и устраивались на дневку. Мальчик шнырял в кустах, девочка готовила завтрак ли, обед, раскладывая на траве нужное. Отец их пристроился с удочкой на берегу озерца. Мальчишка подбегал к нему, что-то говорил и снова уносился к своим делам. Девочка хозяйничала и уже звала "к столу". Дело было обычное. Но Любарь пристально, с какой-то жадностью следил за детьми и отцом, наблюдая их трапезу. А потом испугался и ушел, потому что непоседливый мальчонка стал обследовать округу.
Вернувшись к землянке, где объявился кот Рыбалкин и, мяукая, требовал еды, Костя стал удить рыбу. Клевало хорошо, и он наловил не только коту, но и себе. Развел костерик, уху варил, но все время слушал, как перекликаются вдали детские голоса, естественно вливаясь в птичий переклик займища.
К вечеру, когда голоса смолкли, Любарь пошел к чужому становью, движимый чувством непонятным, но властным. Хотелось туда пойти — и все.
Теперь он вышел из кустов не таясь; некого было опасаться. Залитое водой кострище, примятая трава — и ничего более.
Любарь сел возле пахнущего мокрой золой пепелища и снова услышал детские голоса. А потом стало видеться ему и вовсе далекое: покойный отец и сам он, мальчонкой. Где-то здесь, в этих краях, сено косят. Косит, конечно, отец, но вместе живут, в шалаше. Вроде и недалеко дом, десяток верст всего иди чуть более, но для мальчишки — это путешествие на край света, в чужие края — и доныне память. В Рубежное зачем-то ездили, тоже отец брал с собой, в Назмище, в старые хутора, которых теперь уже нет. Немногое осталось в памяти: хаты, крытые чаканом, плетни, журавцы колодезные, холодное молоко в глиняной крынке, пахучее сено в телеге, где засыпал он утомленный. Тряская дорога баюкала, а голову берегла отцовская рука. Как давно это было… Родителя лицо уже стирает непрочная память, туманится лик. Но детская радость и благодарность к тем рукам, его охраняющим, уж до смерти не уйдет. Где-то таится в глуби, но жива. Тронешь ее — проснется.
Смеркалось. Птичье пенье стихало в займище. Костя сидел возле кучки пепла, и уже казалось ему, что это он здесь сегодня был с дочкой и сыном. Прошел быстрый день. Сын теперь заснул утомленный, но и во сне ему видится эта поляна, зеленое займище, весенняя воля. Видится во сне и потом припомнится, когда он станет взрослым. Это память благодарного сердца. Век ее долог — вся жизнь.
Так хорошо было в этих грезах, душа отдыхала. Звук далекого самолета назойливо ввинтился в вечернюю тишину, в сладкий бред Любаря. Он даже вздрогнул, отчетливо понимая, что были здесь не его, а чужие дети. А ему всю жизнь некогда. "Тебе всю жизнь некогда…" — осуждающе качала головою мать. Она могла бы кое-что и погорше сказать, да сдерживалась и лишь вздыхала.
Могилу отца прибрать — некогда; мать к родным местам отвезти на провед — тоже некогда. О детях что говорить… Дочка выросла. Видал ли ее? Сыну шесть лет. Вовсе растет чужой.