Страница 6 из 42
Приведу недавний пример. На один из немецких каналов, если не ошибаюсь, на ZDF (Zweite Deutsche Ferhnsehen), подал в суд их собственный телезритель. Он был недоволен сюжетом, который снял корреспондент ZDF в Чечне. В сюжете фигурировал раненый боевик, но причина иска не в нем. Дело в том, что корреспондент снимал раненого и не оказал ему помощи, а это идет вразрез с ценностями, вразрез с вещательной директивой.
Под вещательной директивой имеется в виду не цензура, которой наши СМИ так страшатся, что готовы все себе разрешить. Речь о том, чтоб повысить планку, а не понижать ее дальше. Не черненькими себя любить, а привыкнуть жить в чистоте.
Сама собой эта планка вряд ли повысится. Ведь телевизионщики — не особая каста и не высшие существа, прилетевшие к нам из другой галактики. Они воспитывались в тех же детских садах и на тех же телепрограммах, что зрители. Им, как и всем нам, требуется система ограничений. Культура по сути своей (в отличие от бескультурья) и есть система ограничений с целью сделать этот мир немножечко лучше.
Цензуру с культурой перепутать несложно, тем более что они рифмуются. Но цензуру устанавливают властные институты и владельцы телеканалов. Цели у них самые разные — от политики до коммерции. А культура — забота общества. Всех тех, кто по утрам смотрит в зеркало, а по вечерам в телевизор. И то, и другое не должно вызывать у нас отвращения, но никто за нас не решит, какими мы хотим себя видеть.
А телевидение как таковое тут, я думаю, ни при чем. На то и существует это приспособление, чтоб транслировать массовую культуру. Она ведь не только массовая, она еще и культура.
Владимир Березин
Компромисс
Искусство компромисса — вот что формирует хорошо сделанную массовую культуру. Это промежуточное положение между сложной культурой и желаниями массового потребителя — а массовый потребитель хочет простого и незатейливого.
После десятилетия, что нервно реагировало на появление российской массовой культуры, почитая ее жанры низкими и не заслуживающими обсуждения, пришло другое десятилетие, за которым пришел новый век. Трехсоттысячные тиражи «женских детективов» не имеют отношения к фактору литературы (в них нет «плетения словес» и красоты метафор), но определенно являются фактором культуры. На стол русского читателя уже подавали западный роман-лавбургер, то есть короткий любовный роман, сделанный по конвейерной, почти макдональдсовской технологии. На этом столе побывали и иные блюда — канон западной фантастики, гангстерский роман и производственная мелодрама. Что-то усвоено, что-то отторгнуто национальным организмом.
Например, сравнительно высокое качество российской кинематографии и сравнительно низкая себестоимость позволили русским телесериалам вытеснить изаур и Пересов с рынка. А вот попытки создания национального лавбургера провалились. Живет лишь импортный вариант — поскольку зазор между сказкой и реальностью не должен обескураживать читателя.
Исследователи перестали брезговать этим бездонным Солярисом культуры и потянулись к нему с лупами и линейками. Стало понятно, что массовость — суть слава, но, что еще важнее, — деньги. Деньги стали труднооспариваемым критерием успеха — и творца, и исследователя. Но время дилетантов, безумные девяностые, прошло — сейчас нет лишних денег и к тому же в нашей стране уже привиты некоторые классические правила масскульта: верховенство заказчика- продюсера, серийность, срочность, отчетность и некоторый здоровый цинизм.
А помимо серой пехоты, безымянных солдат у армии массовой культуры есть и своя элита — летчики, спецназ и боевые пловцы. Теперь это двухсоставная булка с трудным тестом «высокого» и повидлом «развлекательного».
В современной российской литературе есть два парных персонажа — несмотря на разную степень популярности, оба они привязаны к слову «детектив», что стало почти синонимом «массовой литературы». При этом их читатель не только классический детективоед, но и разборчивый интеллектуал. Теперь интересно посмотреть — как эго сделано.
Бориса Акунина иногда сравнивают с Леонидом Юзефовичем — сравнения эти неинтересны, как обсуждение давнего вопроса, кто кого поборет — кит или слон. И кит, и слон в своем праве.
Гораздо забавнее, что литературные пуристы пишут Акунина через запятую с Марининой, когда говорят об упадке литературы. Это — общественный миф. Когда в детективе появляется мистическая составляющая (как бывает у Марининой) — это признак слабости автора, провал в сюжете, который латается этой мистикой или фантастическими изобретениями. Акунин в этом смысле стилистически выверен, его сравнивают с Эко и Фаулзом — основания для этого, безусловно, есть. Однако он еще похож и на сериал «Твин Пике» Линча: все его монахи — не то, чем они кажутся.
В этом и есть многосоставность: один читатель получает интри1у детектива, а другой — игру в «угадайку». Битву незакавыченных цитат и интеллектуальных ассоциаций — Достоевский, Лесков, Чехов. Акунин — хороший стилист, герои которого намекают чуть ли не на все литературные сюжеты, вместе взятые, ведут разговоры о Сущем и Вещем, месте Церкви в жизни общества, вокруг них загадки духа и материи, психоанализ и распад ядра атома. Ну, и монашка Пелагия, расставляющая все по местам.
Лицо духовного звания в роли детектива — традиция давняя, насчитывающая несколько классических персонажей. Традиция эта важная, потому что лишает повествование традиционной любовной линии — у Акунина это обыгрывается довольно забавно. Так же важна здесь и другая традиция — идеальный детектив всегда разворачивается в замкнутом пространстве, а лучшее замкнутое пространство — остров. В «Черном монахе» это действительно Остров Мертвых, уже не беклиновский, тот, что висел на каждой квартирной стенке в начале века, будто бородатый старина Хэм в квартирах физиков-шестидесятников. Остров здесь монастырский: не то Осташковская обитель — польская погибель, не то новоиерусалимский град Истра, где есть «мясоедная ресторация „Валтасаров пир“, парикмахерская „Данила“, сувенирная лавка „Дары волхвов“ и банковская контора „Лепта вдовицы“»...
Есть там взятый напрокат из шекспировской «Бури» Просперо — психиатр-любитель со всей магией своей терапии (и последующим ее разоблачением). Разговоры этого персонажа отсылают прямо к Чехову. Как писал Лев Шестов в «Творчестве из ничего»: «В „Черном монахе“ Чехов рассказывает о новой действительности и таким тоном, как будто сам недоумевает, где кончается действительность и начинается фантасмагория. Черный монах влечет молодого ученого куда- то в таинственную даль, где должны осуществиться лучшие мечты человечества. Окружающие люди называют монаха галлюцинацией и борются с ним медицинскими средствами — бромом, усиленным питанием, молоком. Сам Кобрин не знает, кто прав. Когда он беседует с монахом, ему кажется, что прав монах, когда он видит пред собой рыдающую жену и серьезные, встревоженные лица докторов, он признается, что находится во власти навязчивых идей, ведущих его прямым путем к помешательству».
Все как положено, сюжет пушен, раскручивается как пружина — вплоть до звонкого окончания на последней странице. Фальшивые чудеса разоблачены. Преступник наказан за недостаточное знание. Потом Пелагия ударилась в практически Евангельское странствие, и многие увидели в нем отсыл к «Мастеру и Маргарите».
Вторым героем Акунина (или первым, по времени появления) был знаменитый сыщик Фандорин. Когда в этом цикле одновременно появились «Любовник смерти» и «Любовница смерти», люди, узнавшие, что новых акунинских романов два, сразу решили, что один — «мужская» версия, а другой — «женская». И что нужно искать тот магический абзац, который их различает, а потом сесть на велосипед и ехать к кофейне в районе самой красивой площади города... Эти ожидания симптоматичны: после того как Акунин весело поиграл стилями на острове мертвых монахов, было бы неудивительно, если бон написал пародию на модный «Хазарский словарь» Павича.