Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 62

— Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно…

— Ну, — возражаю, — вот тут уж ничего смешного нет.

— Что ты, Лёнька? — в Петиных красивых коровьих глазах — и недоумение, и

жалость. — Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется — понимаешь? Погляди, какой иронизм! — Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.

— Да у Толстого всё — смех! — убеждённо и радостно восклицает Петя. — И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи–хи, ла–а–сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха–ха–ха!

— Пустят они нас к костру, — угрюмо замечает Джек Потрошитель.

На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.

Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней — линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот–вот будет точка, где они сойдутся.

— А я Толстого тоже читал! — вдруг сообщает Саша Цветков. — Между прочим, с карандашиком.

— А? — Осокин озадачен.

Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:

— Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, — он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, — кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком…

— М-мм, опять про харчи! — раздражается Джек Потрошитель.

Цветков смущённо умолк.

— Знаете, кто Сашка? — восклицает, смеясь, Осокин. — Господин Штольц из романа «Обломов»!

Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.

— Читал, — тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?

— А Лёнька кто, знаете? — хохочет Осокин. — Тургеневский Чертопханов!

У меня вырывается: почему?

— Да потому что смешно! Русачок Саша — немец, а немец Лёнька — безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?

— Тоже нашёл немца, — ворчит Джек Потрошитель, — я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине — ничего не сумел. Даром что отец был инженер.

Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию — заражение крови…

Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в

Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.

Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево — школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги…



Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из–за продажи верховых лошадей).

Мать — одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова — Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по–русски, по–немецки и по–французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла «прекрасным». Меня лет в пять потрясло «Белое покрывало» в её исполнении…

Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.

Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало…

Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет

отменена…

Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша…

Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы…

В доме у нас часто звучали выражения: «гражданский долг», «общественные обязанности». Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.

После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила — был состоятельный человек и всё порастратил… Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:

— Он служил России!

Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..

И вдруг Германия оказалась «заклятым, смертельным врагом России», русские войска перешли её границу. Газеты стали называть германцев «дикими гуннами».

В первый день войны мой старший брат Павел сказал:

— Меня могут призвать в армию — но я не могу стрелять в немцев!

Когда наши предки переселялись в Россию, русское правительство обещало им, что ни они, ни их потомки в армию призываться не будут. Впоследствии это условие отменили. Немцев не спрашивали, согласны они или нет, и поэтому мы не считали себя обязанными драться против Германии. Тем более мы были убеждены, что Россия могла не вступать в эту войну.

Павел поступил вот как: он пошёл в армию добровольцем, но попросил военное начальство послать его на Кавказский фронт воевать с турками. Начальство поняло его и просьбу удовлетворило.

Отречение императора обрадовало нас — мы считали его виновником войны с Германией.

И вообще мы были республиканцами. Мой другой старший брат студент Владимир (он с детства носил прозвище Вильгельм Телль) так здорово разъяснял свой идеал — «свободу швейцарского образца»! Он обожал доказывать, что Россия может прийти к благоденствию «только через самоуправление по–швейцарски».

О большевицком перевороте Владимир выразился: «Это вынужденное предприятие германской разведки и дельно мыслящих русских реалистов» (конечно, он имел в виду не учащихся реальных училищ).

После заключения Брестского мира домой вернулся Павка — в малиновых, с двумя звёздочками, погонах подпоручика. Мы узнали от него, что большевики — не такие уж друзья Германии и что от них «мерзковато разит фанатизмом новой хлыстовщины». У Павки оказались какие–то друзья в Москве, от них он получал вести, что там тайно создан антибольшевицкий Правый центр, который видит освобождение России от красных в дружбе с Германией. Павел горячо повторял, какое это «отрезвление, какое хорошее дело!» И «хорошо то, что во главе — травленый волк Гурко*".

Владимир возражал, что Гурко — монархист. Павла это и самого мучило, он раздражённо заявлял, что «пусть мавр сделает своё дело, а там жизнь сама повернёт. Какая, к лешему, монархия? Династию в шею, долой назначенчество, выборная власть на местах!»

Разговор переходил на то, что мир с Германией — это прекрасно, но, с другой стороны, такое унижение для России… Вот бы разрешить всё по–рыцарски — вничью, как партию в шахматы!

Рассуждали о большевиках. Я не принимал всерьёз то, что Павка, повторяя чьи–то слова, сравнивает их с хлыстами. Меня трогали большевицкие декреты: «Именем Республики…» — какие слова!