Страница 62 из 62
Может, более похож на витязя Костарев? О себе он заявляет: «Я — чёрный». Надев личину красного комиссара, он собирается победить большевиков чудовищной ложью и кровопролитием.
А Ноговицын? Служа в колчаковской контрразведке, он пытал и убивал, а в тридцатые годы посылает клеветнические доносы в НКВД…
Так где тут, собственно, белая идея?..
Если всё–таки говорить об идее, то она в том — насколько интересен, насколько симпатичен в своей гордости одиночка–индивидуалист, тот, к кому можно отнести слова философа: его «душа родственна пальме и привыкла жить и блуждать среди больших прекрасных одиноких хищных зверей».
Революция с её глобальными, с её классовыми столкновениями не поднимается над простыми, в сущности, вопросами и оказывается безотрадно–примитивной для индивидуалистов с их тонким душевным строением, с их глубоко сложным внутренним миром. Проблемы этих загадочных людей таковы, что их не решат социальные перевороты. Эти одиночки по самой сути чужды не только красным, но и белым, они своего рода «горбатые» для всякого нормального человека: для него дика их способность к нежным чувствам.
Как понять, например, того же Костарева, который со смакованием рассуждал об ожидаемых реках крови, едва хладнокровно не застрелил своего собеседника (отложил на завтра), а затем пошёл под расстрел, чтобы спасти этого человека и его семью?
Грандиозный план, которым он был буквально одержим, и свою жизнь Костарев принёс в жертву «банальной», по его словам, благодарности.
Подобные личности непривычны.
Читатель достаточно знает о тех, кто, встав в революции на ту или иную сторону, беззаветно сражался за «общее дело». Немало читано и о людях, которые мучительно метались в поисках «правды». Довольно написано и про таких, кто, оказавшись на той или иной стороне, корыстно приспосабливался.
По воспоминаниям отца мне представилось совершенно иное: увиделись одиночки, которые не приспосабливаются, «правды» не ищут. У каждого из них она собственная, трепетно–интимная. С «общим делом» эти неисправимые индивидуалисты не сливаются. Они пошли в революционную борьбу по сугубо личным, «странным» мотивам, которые скрыты от окружающих. Они чувствуют свою исключительность, эти «тронутые», они прячут и свои страдания, и то неповторимо–светлое, чем щедро наделены. Своего индивидуального не уступят ни грана и перед лицом смерти.
Их гордость — качество редчайшее: и разве же оно не восхитительно?..
Будучи христианином, я считаю, что в Священном Писании осуждение гордости относится на самом деле к себялюбию, к спеси, к чванству, к тщеславию, а не к гордости в её истинном смысле. Я ни в коем случае не противопоставляю гордость смирению, но, напротив, убеждён, что смириться перед слабым способен только гордый человек.
Трусы же, пасуя перед силой противника, выдают трусость за «христианское смирение». И потому, когда мне заявляют, что я воспеваю «проходимцев», а не людей, преданных высоконравственным идеалам, и приводят в пример известных литературных героев, я задаюсь вопросом: кому труднее быть бесстрашным — подобному человеку или идеалисту–одиночке? Напомню, что те, о ком я пишу, — глубокие идеалисты, почему и остаются они, при всём их греховном индивидуализме, Божьими людьми. Они идут к покаянию, к искуплению.
Ради них написаны повести, а не чтобы сказать: победи белые — какая–де замечательная была бы жизнь. Уверен: белые не могли и не должны были победить. И не вопрос революции интересен, исконный и простейший: почему одни объедаются телятиной, а другим не хватает хлеба? Об этом писали, писали, пишут и будут писать…
Но когда заговорят о революции для «горбатых»?
Звать к разговору о них, защищать индивидуализм, восхищаться индивидуалистами — моё кредо, суть натуры. Yo me sucedo a mi mismo[3].
3
Я следую самому себе (исп.).