Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 77

Теперь Виктор пьет редко, а что касается прочего, ощущает себя в том же полуподвешенном состоянии. Ему незачем жить, но он боится смерти. А еще пуще смерти боится, что убийство раскроется. Его посадят в тюрьму… Будет ли ему в тюрьме хуже, чем сейчас? Физически — да, морально — бабушка надвое сказала. Но пробовать он не хочет. Почему? Вот второй вопрос! Не однажды он — как-никак крещеный! — собирался пойти в церковь и открыться священнику на исповеди, но каждый раз что-то удерживало его. Не донесет ли поп, ведь про них в газетах пишут разное? А если не донесет, а — того страшнее! — скажет: «Не простится тебе твой грех, пока сам в нем властям не признаешься»? На такой шаг Виктор не осмелится никогда. Вот и ходит среди людей лунатиком, точно леди Макбет с ее окровавленными руками. Не удивляйся, Лиза: твой дядя, хоть и пьющий, не такой уж необразованный, а так как сейчас заняться ему нечем, много книг прочитал…

Эта пригвожденная к позорному столбу Шекспиром леди Макбет — так себе, слабенькая бабешка. Одно название, что леди. Слишком у них, в средневековой Шотландии, люди были совестливые. Через убийство добиться, чего хотела, — и из-за этого ночами бродить? До Таньки Плаховой ей далеко. Вот кто настоящая злая леди!

Во время обстоятельного, сопровождавшегося чинным опрокидыванием рюмочки рассказа Виктора Милютина в комнате окончательно стемнело. Исчез из видимости и стол с бутылкой и закуской, и Лиза, которая забилась в дальний угол дивана, не подавая реплик, и даже дыхание ее перестало слышаться. Леденящая фантазия подкосила Виктора: а может, Лиза незаметно встала и ушла? А может, никакой Лизы не было, и это он, для удобства вообразив собеседницу, в тысяча первый раз все это говорит себе сам? Чтобы удостовериться, он резко выбросил руку в сторону предполагаемой Лизы. Мягкая шерстяная кофточка, скользящее тепло, которое погасило удар, — все это доказывало, что предполагаемой Лиза не была. Попутно удар сразил не до конца опорожненную бутылку, которая со звоном покатилась по столу, выбрызгивая на участников застолья остатки пахнущего спиртом содержимого. И как будто напряжение, копившееся во время рассказа, разрядилось, вспыхнуло — у Виктора криком и руганью, у Лизы слезами.

— Ты чего затаилась, а, чего ты затаилась? Испугалась? А сама напрашивалась, тудыть твою, чего тогда напрашивалась?

— Дядя, миленький, голубчик, я все понимаю, мне тебя жалко, только не дотрагивайся так до меня, ПО-ЖАЛУЙСТА-А-А!

42

Полная темнота. Нет, не совсем так: впечатление полной темноты с всплывающими откуда-то снизу радужными, тающими, как сигаретный дым, клубами. К этому добавляется боль: трудно сказать, что и где болит, но это болит. Очень сильно. Боль и несвобода, внешнее физическое стеснение. Кто или что на него давит, если вокруг не просматривается ничего, кроме темноты?

— Перекладывайте его, — командует безразличный деловитый голос. — На одеяле. Раз-два!

— Капельница запуталась. Поправь.

— Что, никак в себя не придет?

— Приходит! Вон, смотрите, глаза открыл!

Кто открыл глаза? Я открыл глаза? Я — местоимение, которое не нуждается в комментариях, личностное начало, которое существует вне зависимости от того, может ли оно определить, каково его место во внешнем мире. Я пришел в себя, я открыл глаза… А если я открыл глаза, почему я ничего не вижу? На секунду расплывчатые пятна сливаются, образовывая цельную картинку: белый кафель, на его фоне забавно вытянутые фигуры в зеленых халатах, с головами-огурцами, как инопланетяне-мутанты из авангардного мультфильма, а потом все снова тонет в темноте.

— Ну вот, опять закрыл.

— Ему свет глаза режет.

— А ты его позови.

— А как его зовут?





— Сейчас, погоди, в истории посмотрю. А, вот: Александр Борисович.

— Александр Борисович! — Сперва легкое, потом все более настойчивое похлопывание по щеке. — Александр Борисович, вы меня слышите?

Ага, теперь он знает, как его зовут. Конечно же я — Александр Борисович! Радость вместе с болью рвется из груди, когда он пытается выдавить хоть слово, сказать, что слышит, что вспомнил, что ничего не забыл. Только почему тот, огурцеголовый, который приказал поправить капельницу, посмотрел его имя в истории? Разве он уже вписан в историю? Как Олекса Довбуш… Или он и есть Довбуш? Нет, его фамилия Турецкий. А Довбуш — это другой, с рыжеватыми волосами, длинным носом и длинным подбородком. Как же болит грудь! Ну я и попал!

— Не пытайтесь говорить, вам вредно. — Инопланетянин прекращает колебаться, сжимается, утолщается, и вот уже из-под зеленой врачебной шапочки смотрит не мутантное, а обычное человеческое, суровое и усталое лицо. — Если вы нас слышите, моргните два раза.

Турецкий исполнил просьбу врача. Это потребовало серьезных мускульных усилий. На третий раз веки сомкнулись окончательно, и он снова растворился в темноте.

Вторично Турецкий пришел в себя там, где не было белого кафеля, а были крашеные бежевые стены. Узкая, но высокая комната мягко освещалась крепящимся к стене ночником; повернув голову, можно было наслаждаться видом голого, без занавесок, черного окна, на фоне которого в недосягаемой вышине краснел подвешенный за крючок на капельнице прозрачный пакет с кровью. Расширять границы обзора Турецкий не осмелился, опасаясь разозлить боль, которая придавливала его грудную клетку, как мешок с горячими острыми камнями. Обнаружив, что пациент вернулся в сознание, над ним склонился новый врач… Должно быть, сознание возвращалось по частям, потому что в человеке, облаченном во врачебный белый халат, следователь по особо важным делам не сразу узнал своего подчиненного Рюрика Елагина.

— Наконец-то, Александр Борисович, — осклабился Рюрик. — Мы вас тут заждались. Ирина Генриховна только что отлучилась, считайте, я вместо нее.

Турецкий хотел спросить, что с ним случилось и как он сюда попал, но Елагин опередил его:

— Молчите, вам нельзя много говорить. Я вам сам все расскажу, а вы, если что-то непонятно, спросите.

И Рюрик рассказал о покушении. Турецкий слушал с отстраненным любопытством, будто речь шла о ком-нибудь другом. Никак не получалось представить, что эти факты, которые его память силилась и не могла наполнить живым конкретным содержанием, расцветить зрительными впечатлениями, звуками и чувствами, выступают достоянием биографии не какого-то абстрактного следователя из учебника по праву, а именно его, Александра Борисовича Турецкого, который смирно лежит сейчас под капельницей. Не помнил Турецкий и того, что нападавшего он все-таки застрелил, и это тоже казалось посторонним, лишним: убить человека, к которому он не испытывает ненависти, которого не в состоянии даже вообразить. Странная штука — амнезия! Какая-то расхолаживающая. А может быть, утешающая?

— Тот, кто на вас покушался, опознан, — монотонно вел свой доклад Елагин. — Это знаменитый Мурза, убийца, осужденный на пожизненное заключение. Вот оно как бывает… Савва Сретенский пропал, объявлен во всероссийский розыск. В вашей палате выставлена круглосуточная охрана. Охранник вот отошел на минутку, пока я его замещаю…

— Погоди, Рюрик, погоди. — Набросилось, пронизало насквозь воспоминание: черное небо, морозный вечерок, розовый вечерний снег Петровки. — Когда же вы столько успели? Сколько часов прошло с тех пор, как меня… это самое?

Голос Турецкого оказался слаб и вырывался из горла, сопровождаемый примесью механического шипения, как у головы профессора Доуэля. Отдельные слова звучали невнятно даже в его собственных ушах. Но Елагин, как выяснилось, прекрасно все уловил и разобрал и жизнерадостно ответил:

— Каких там «часов», Александр Борисович! Третьи Сутки пошли, как вы в больнице.

Турецкий снова прикрыл глаза, пытаясь вызвать из памяти еще хоть что-нибудь, что помогло бы ему вернуть на место эти сорок восемь пренеприятнейших и все же принадлежащих ему часов, но воспоминания окончательно улетучились. Под закрытыми веками плясал полнейший хаос. Вспыхивали и погасали мультипликационные инопланетяне, шлепали тапочки и шуршал накрахмаленный халат спешащей по коридору медсестры. На дне памяти осел чернейший ил, в котором что-то шевелилось, силилось всплыть на поверхность. Вошел в историю… Довбуш… Довбуш? Откуда он взялся? Ах да, из народной украинской песни, которую все, порывался исполнить подвыпивший Слава Грязнов… Турецкий открыл глаза.