Страница 10 из 151
Брайна досадовала на себя, что вовремя не сдержалась, но было уже поздно — поздно расставлять руки, когда мяч уже влетел в ворота.
— Молчишь? — еще громче раскричался Сивер, перебирая пальцами начищенные пуговицы застегнутого кителя. — Так меня подвести! Знаешь ли ты, кто был сегодня у нас? Такое проделать со мной! За это…
Схватившись обеими руками за край калитки, он зашелся долгим тяжелым кашлем.
— Как ты себя не жалеешь… Успокойся… Ну успокойся же.
— Хорошо, хорошо, я уже успокоился, успокоился, но можешь ему передать — больше он моей машиной пользоваться не будет. Конец! Будет ездить в город электричкой, как все, да, да, только электричкой. Пусть знает…
— Хорошо, хорошо, только успокойся.
— Нет, пусть знает! Пусть знает! — снова и снова повторяя это, Веньямин Захарьевич распахнул дверь террасы.
Когда бы не раздвинутые в беспорядке стулья и недокуренные папиросы в хрустальных пепельницах, можно было бы подумать, что гости еще не съезжались. На сдвинутых столах, покрытых накрахмаленными скатертями, от которых шел еще запах осеннего ветра, стояли, как в самом начале вечера, бутылки вина, коробки конфет, высокие пышные торты, вазы с фруктами. Глубокие и плоские тарелки чешских и немецких сервизов были полны яств, закусок, и все было залито светом восемнадцати электрических ламп большой хрустальной люстры.
В конце стола, подперев руками голову, сидел Алик и легко покачивался. Кроме тени люстры, покрывшей собой половину стены, он ничего перед собою не видел, даже ее, ни на шаг не отходившую от него Мару, кажется, не замечал.
В светлом платье с короткими рукавами и с зелеными бусами на длинной шее Маргарита выглядела гораздо старше своих двадцати восьми лет. Она стояла над Аликом и с той же строгостью и монотонностью, с какой обычно обращалась к своим ученикам в классе, требовала:
— Я от тебя не отстану, пока не скажешь — где ты все это время был и что между вами произошло. Слышишь?
— Оставь его в покое. Не видишь разве, что он пьян?..
— Как могло такое прийти тебе в голову?
— Ах, простите, мадам, — Веньямин Захарьевич низко поклонился, — забыл, что задел вашего крошку, вашего Алиньку.
В том, что сегодня здесь произошло, Брайна не усматривала ничего такого, ради чего стоило бы так огорчаться. Правда, некрасиво, очень даже некрасиво, что Алик вдруг ушел со своего торжества на целых два часа, — за такое надо его, разумеется, хорошенько отругать, но поднимать из-за этого шумиху… Ведь он же все-таки еще ребенок. Напрасно полагает Веньямин, что гости обратили на исчезновение Алика особое внимание. Пустое! Вот если бы стол не был подобающим образом накрыт, не хватало сервизов, не звенело цветное «баккара», тогда у гостей был бы повод оговаривать хозяев.
Но высказать все это вслух Брайна не посмела. Она даже не решилась погасить люстру и бра на стенах, чтобы этим лишний раз не напомнить о рано закончившемся торжестве.
Возможно, что и Веньямин Захарьевич меньше задумывался бы о случившемся, если бы за столом не находились те, с кем ему завтра же придется встретиться на кафедре. Сегодня один из них позволил себе намекнуть ему, что он плохой командир, завтра другой заявит, что человек, не сумевший воспитать собственного сына, не имеет права руководить кафедрой в институте. То, что сегодня здесь произошло, гораздо серьезнее, чем можно себе представить.
— Из-за тебя! Все — из-за те я!
Брайна стояла теперь между мужем и сыном, готовая на все, только бы оградить Алика от отцовского гнева.
— Ну, ладно, пусть так, пусть из-за меня, — соглашалась она.
— Твое воспитание!
— Ну, хорошо, пусть мое воспитание.
— Твое воспитание, твое! — не переставая повторял он, словно желая себя самого убедить в этом. — Да, твое! — И ногой отшвырнул от себя кресло, пододвинутое ему Маргаритой.
Брайна сделала вид, что ничего не заметила. Притворилась равнодушной и тогда, когда муж схватил со стола хрустальный фужер и швырнул его на пол. Но когда он протянул руку к забытой кем-то открытой коробке, сунул папиросу в рот и стал чиркать спичкой, она в первый раз за весь вечер разрешила себе повысить голос:
— Что ты делаешь? Забыл, что говорил тебе профессор?
— А-а! Испугалась? Испугалась, что не дотяну до жирной пенсии! — воскликнул он с особым наслаждением, но вспыхнувшую спичку к папиросе не поднес. Выждав, пока спичка в пепельнице догорела, он тяжелым размеренным шагом поднялся на второй этаж к себе в кабинет.
Его кабинет на даче был гораздо меньше, чем в городской квартире на Можайском шоссе, но обставлен был точно так же: такой же финский стол с полированными дверцами, такой же трехламповый немецкий торшер в углу, справа от стола широкая чешская тахта, а над нею на стене — плюшевый итальянский гобелен. Даже книги в румынском полированном шкафу были, кажется, те же, что и на городской квартире, словно он закупал все сразу в двух комплектах. Да и он сам, кажется, представлял собою двух Сиверов. Знавшие Веньямина Захарьевича ближе никогда не пытались в чем-либо разубеждать его, зная, что, раз он сказал «это так», никто не сможет доказать, что «это не так». Изменить свое мнение могли его заставить только те, кто по рангу и служебному положению стояли ступенькой выше, нежели он.
По всем приметам Веньямин Сивер был уже близок к тому, чтобы забраться на более высокую ступень, но вдруг произошло такое, что те, кого он взял себе за образец и от кого, по его разумению, зависело все, внезапно стали людьми, от которых больше ничего не зависит и от которых нечего больше ждать. Вообще многое сейчас представлялось ему странным и непонятным. Отсюда и взялось, что он на первых порах как-то растерялся, подчас не зная, как отнестись к тому, что чуть ли не каждому предоставлен доступ в такие учреждения и места, куда прежде не было допуска даже у него, что стало просто записаться на прием к таким лицам, к которым даже он раньше и думать не отваживался подступиться. Удивляло, что некоторые знакомые, мечтавшие о собственной даче, о собственной машине, вдруг замолчали. Да и он, Сивер, не упускавший случая рассказать, какая у него роскошная дача, обстановка, «Победа», теперь избегает говорить об этом. Удивляло, что вдруг перестал встречать на улице невоенных людей в шинелях с погонами, в которых не мог толком разобраться, кто они и что они. Временами ему приходилось так часто отвечать на приветствия, что начинало казаться — всех одели в шинели и всем пришили погоны.
Многое было теперь Веньямину Захарьевичу непонятно и неожиданно. Но у него на кафедре пока еще, кажется, ничего не изменилось. Дистанцию, последние годы установившуюся между теми, кто приказывает, и теми, кто выполняет приказания, Сивер сравнивал с расстоянием между двумя рельсами, малейшее сближение которых недопустимо. Лишь несоблюдение установленной дистанции могло привести к тому, чтобы паренек, пришедший в жизнь на все готовое, посмел обвинить его черт знает в чем, чтобы майор, чье пребывание на кафедре зависит только от него, от Веньямина Захарьевича, позволил себе сделать ему замечание…
Легкий удар в дверь прервал его мысли.
— Войди!
Веньямин Захарьевич даже не оглянулся — настолько был уверен, что это Маргарита, кого все в семье остерегались и даже, кажется, побаивались. Ему самому, позволившему, чтобы дочь стала такой, временами чудилось, что Маргарита и за ним следит. Дошло в конце концов до того, что и он стал остерегаться ее. По тихому легкому удару в дверь Сивер догадался, что дочь хочет посвятить его в какой-то секрет, и это совсем вывело его из себя. Как только Маргарита открыла дверь, он крикнул:
— Лучше бы ты подыскивала себе жениха, вместо того чтобы подсматривать и подслушивать… Ведь тебе уже скоро тридцать лет!
Если бы Маргарита в ответ хлопнула дверью или хоть топнула ногой, Веньямин Захарьевич, быть может, вернул бы ее и, возможно, даже извинился. Но она вышла из кабинета тихими шаркающими шагами, прикрывая руками лицо, словно от удара. Весь ее вид, рассчитанный на то, чтобы вызвать сочувствие к себе, породил в Веньямине Захарьевиче желанье еще больше унизить ее, и поэтому он, закрывая за ней дверь, крикнул на весь дом: