Страница 88 из 91
Нансен приехал в США в 1929 году обсуждать строительство цеппелина и жил у Андреаса. Бренда договорилась взять у известного норвежца интервью — и впервые увидела его в Нью-Йорке в марте. И влюбилась с первого взгляда. Нансен ответил взаимностью.
Они состояли в переписке до последних дней жизни Фритьофа. Он писал ей трогательные письма:
«Му darling Brenda!
I love your name, Brenda, it is the fire of your soul, and your radiant burning eyes»[67].
Никогда ранее в жизни, как писал сам Фритьоф, он не встречал такой открытой и искренней девушки, которая могла бы с первого взгляда пробудить в нём ответное чувство. Он настолько был увлечен ею, что даже предложил отправиться вместе с ним в полёт на цеппелине и добавил:
«Если мы не вернёмся, это не имеет ни малейшего значения, и потому я бы хотел, чтобы мы вместе остались там навсегда».
Именно в письмах к ней он изливает душу, рассказывает о своей первой женщине — жене пастора, пишет о женитьбе на Еве. Рассказать столь интимные вещи можно только тому, кого любишь и кому бесконечно доверяешь…
Нансену исполнилось 69 лет, когда у него «по-настоящему» стало болеть сердце. Вот что писала Лив Нансен-Хейер:
«Сейчас я могла вспомнить только последние дни его болезни, последнюю неделю, когда ему стало лучше и он снова был полон надежд. Воспоминание о том, что он с надеждой и бодростью думал о будущем, а смерть пришла так незаметно, смягчало горе.
Он как раз вернулся из ежегодной поездки в горы, куда ездил с Якобом С. Ворм-Мюллером и Вильгельмом Моргенстьерне в конце февраля, и тут заметил, что левая нога распухла и не слушается. Врач Рольф Хатлехуль осмотрел отца и уложил его в постель. Он счёл это за тромбофлебит и сказал, что это скоро пройдёт. Через неделю опухоль почти спала, но отец ослабел, цвет лица стал синюшным, пульс — быстрым и неровным. Врач сказал, что это признак болезни сердца.
Болезнь не появилась совершенно внезапно. Ещё в декабре 1928 года у него случился на охоте первый сердечный приступ. С ним была Имми, она страшно перепугалась, увидев, что отец присел на пенёк и что у него страшные боли. Она позвонила нам, Андреас посадил в автомобиль доктора Хатлехуля и помчался с ним сломя голову к отцу. Когда они приехали, отцу стало уже немного легче, и на следующий день его можно было везти домой. Но рентгеновское обследование показало, что сердце ненормально увеличено, а пульсации его неровны. Мерцательная аритмия, определил болезнь доктор Хатлехуль.
Отец, конечно, потребовал, чтобы ему сообщили результаты обследования. Ему сказали, что отныне он должен больше беречься. Но скоро он опять почувствовал себя бодрым и здоровым, а беречь свои силы ему никогда и в голову не приходило.
Напротив, он снова поехал с докладами по Европе и Америке и с прежней энергией продолжал работать над оказанием помощи армянским и прочим беженцам. До сих пор его здоровье не уступало его энергии и он просто не мог представить себе, что сердце может отказать.
В горах Ворм-Мюллер и Моргенстьерне заметили, что он теперь быстрее уставал и иногда отставал от них. Однажды он остановился и опёрся на палку.
„Он ни слова не сказал, но я впервые увидел грусть на его лице“, — рассказывает Ворм-Мюллер.
Но в избушке вся его усталость прошла. Он смеялся, рассказывал разные истории и был, как всегда, полон замыслов и планов. Часто он вслух мечтал о том, что ему хотелось бы сделать, прежде чем придётся „расстаться с жизнью“. Очень хотелось ему совершить кругосветное плавание на яхте в кругу хороших друзей, чтобы было много времени и можно было бы останавливаться там, где понравится. Он очень хотел повидать Египет, Индию и тихоокеанские острова, особенно хотелось ему ознакомиться с восточными цивилизациями и народами. Эта давнишняя мечта часто возвращалась к нему.
И вот он внезапно повержен. Бледный и слабый, лежал он в своей необъятной кровати. Глаза стали огромными. Тут уж не спасала сила воли. Но он терпеливо сносил неизбежное. „Вот я лежу и думаю, как много бы ещё нужно сделать“, — говорил он с грустной улыбкой.
В первые недели ему было очень плохо и выглядел он совсем нехорошо. В нижней части правого легкого появились уплотнения, однажды был обморок. Доктор Хатлехуль пригласил старого друга отца профессора Петера Ф. Хольста, и вместе они пришли к выводу, что у отца в лёгком закупорка сосуда. Он всё время чувствовал колотье в боку, и в мокроте иногда появлялась кровь. Но он быстро оправился. Через три-четыре дня после обморока колотье прошло и сердце стало работать лучше. На ноге опухоль тоже почти исчезла. С 19 марта он уже чувствовал себя вполне хорошо, и выздоровление проходило нормально.
Теперь он и слушать ничего не желал о том, чтобы лежать в постели и быть послушным пациентом. За отцом ухаживала медицинская сестра, но ни она, ни доктор ничего не могли с ним поделать. Постель превратилась в рабочий стол, карты, книги, бумаги громоздились вокруг. Отец вызвал секретаря и стал диктовать ему длинные письма. К нему приходили сообщения о ходе работы в организации помощи, а отец письменно отвечал на них и давал советы. Он горячо занимался подготовкой экспедиции на Северный полюс, которую надеялся снарядить к следующему году. Из Бергена приехал навестить больного Хелланд-Хансен, но вместо визита ему пришлось работать с отцом.
Обо всём он помнил и всем интересовался. Только о себе не думал. Даже теперь, когда болезнь уложила его в постель и он сам, наверное, догадывался, что она серьёзна.
Он с удовольствием принимал гостей. Не раз к нему приезжал король Хокон и подолгу просиживал у его постели. Королева тогда почти всё время находилась в Англии и навестила отца только перед отъездом, когда он был ещё тяжело болен. Эрик Вереншёльд заходил почти ежедневно, они с отцом болтали, смеялись, как обычно, ничего не изменилось в их отношениях. Торуп, Ула Томмесен, Отто Свердруп, Ворм-Мюллер — одним словом, все друзья отца то и дело звонили по телефону и навещали его, как только выдавалась такая возможность.
Однажды ему передала привет Нини Ролл Анкер, и отец тут же выразил желание видеть её. Она сама так описала визит:
„Мы с Сигрун обедали за маленьким столиком около его кровати. В открытые окна виднелись распустившиеся берёзы Форнебю, фьорд. Весна. Фритьоф сидел в своей громадной кровати с какими-то удивительными колоннами по бокам. На кровати лежало множество книг, карт, он знакомился с ледовой обстановкой у полюса и пытался предсказать, какой она будет в следующем году. Он всё время оживлённо со мной разговаривал, досадовал на свою болезнь и сожалел, что не сможет поохотиться на глухарей. Выглядел он хорошо: загорелый, голову держал прямо. Но голос его был так слаб, взгляд такой далёкий. Когда я собралась уходить, он удержал мою руку. „Спасибо, спасибо, что пришла“, — сказал он. Я не могла ответить. Я уже никогда его больше не увижу, подумалось мне. Это витало в воздухе, во всей комнате, он точно собрался в путь“.
Профессор Ворм-Мюллер навестил отца за две недели до его смерти, отец тогда выглядел хорошо, и голос был нормальный. К ужасу Ворм-Мюллера, он смеялся и выкурил несколько крепких сигар. Он много говорил о Северо-Западном проходе, о том, что собирается о нём написать, и попросил Ворм-Мюллера разыскать кое-какие справки об английском торговом флоте пятнадцатого и шестнадцатого веков, рассказал о предстоящей экспедиции на Северный полюс на дирижабле, говорил о наступающей весне и радовался ей. Но когда речь зашла о европейской политике, лицо его омрачилось. Он был очень огорчён делами в Лиге Наций и обеспокоен положением Норвегии в Женеве. Он сказал, что у наших представителей нет „положительного духа“.
Когда пришли мои дети, его мрачность прошла. Детей он желал видеть каждый день. Ева была уже большая и понимала, что дедушка болен, она подходила к его кровати тихонько и осторожно.
„Тебе теперь лучше, дедушка?“ Он растрогался: „Да, радость моя. Скоро я встану, и мы пойдём с тобой гулять“.
Маленький Фритьоф ещё издали давал знать о своём приходе. Я боялась, что он утомит отца, и хотела оставить его в холле, но отец рассердился: „Нет, пускай он придёт“. Фритьоф ворвался, не закрыв за собой дверь: „Вот и я, дедушка!“
Началась обычная игра. „Бээ“, — сделал отец. И Фритьоф: „Бээ“. И тут оба засмеялись. Фритьоф это до сих пор помнит. Тогда ему было всего три года, это его первое воспоминание.
Я каждый день приходила к отцу. Чаще всего с детьми, а когда они уходили, я оставалась ещё посидеть. Я всегда спрашивала, не устал ли он, а он только брал мою руку: „Нет, что ты. Я свеж как огурчик. Вот только ноги распухли и никак не проходят“.
Мы болтали о всякой всячине, о знакомых, которые передавали ему приветы, о разных пустяках. Но говорили и о литературе, несколько раз речь заходила о Достоевском. В молодости на отца больше всего повлиял Ибсен. „Ибсеновская тема воли больше всего способствовала становлению моего характера“, — говорил отец. Теперь его покорила глубокая человечность Достоевского, его знание человеческого страдания, его безграничная жалость, смирение и самоанализ. Высокомерия отец не прощал никогда. „Великая грешница, если она сохранила теплоту сердца, лучше, чем люди, которые хвастаются своей незапятнанностью“, — ворчал он. Доброта и терпимость сделались в его глазах самыми важными качествами. Князь Мышкин и Алёша безраздельно завоевали его любовь.
„Вот таким хотелось бы быть самому“, — говорил он.
В те дни я перечитала некоторые книги Достоевского. Замечательные это были часы, когда мы с отцом о них беседовали.
„Знаешь что? — сказал он как-то вдруг. — А не заняться ли тебе этим писателем поосновательней?“ — „Да-а, — ответила я озадаченно. — А как?“ — „Поди в университетскую библиотеку и почитай! Только читай вдумчиво, делай записи. Прочти всё, от начала до конца. До сих пор ты его читала поверхностно, как читают для удовольствия“.
Я рассказала отцу, что Нильс Коллет Фогт вбил себе в голову сделать из меня журналистку. Бьёрн Бьёрнсон уговаривал всех идти в актёры, а Фогт считал, что блаженны только пишущие. Отец презрительно отмахнулся: „Писать? Что значит писать? По-моему, сперва нужно, чтобы было о чём написать“.
Но вдруг он увидел выход. Если я как следует изучу какого-то автора, то кое-чему научусь.
Он даже сам увлёкся этой мыслью: „Да я бы и сам с удовольствием этим занялся! И с радостью буду тебе помогать“.
Но было уже поздно.
За исключением перебоев в деятельности сердца, которые обнаружил доктор Хатлехуль, отец чувствовал себя гораздо лучше. Однако доктор Хатлехуль не доверял этому улучшению. Однажды, посмотрев отца, он пришёл к нам и сказал: „Мне очень грустно, что твой отец так болен“. От этих слов у меня сжалось сердце.
„Конечно, он сможет подняться и даже работать сможет, — продолжал доктор Хатлехуль. — Но ты можешь представить себе отца больным сердечником?“
Нет, я не могла себе этого представить. Меня охватило не столько горе, сколько безграничная жалость. Нельзя, чтобы это случилось! Я не могла даже представить этого.
Братьям и сестре дали знать о состоянии отца. Имми с Акселем вернулись из Египта, Одд с Кари и прелестной Марит из Америки, только Коре не мог приехать домой из Канады. Отец был бесконечно счастлив, видя вокруг себя детей и внуков.
2 мая он начал вставать, и всё шло очень хорошо. Большую часть дня он проводил в работе, иногда ходил по веранде. Когда он ложился в постель, мы по очереди сидели около него. Он был в прекрасном настроении, но, наверное, слишком переоценил свои силы, и вот однажды, это было 8 мая, доходился до того, что опять заболело сердце. Боль прошла так же быстро, как появилась, но я вспомнила слова доктора Хатлехуля — сердечник. Отец этого не сознавал, он сидел на балконе, работал, чувствовал себя хорошо, и 12 мая написал письмо другу детства адмиралу Карлу Доуэсу.
„Дорогой Карл, вот я лежал и вспоминал тебя и подумал, что надо бы тебе написать. Несколько дней тому назад прочёл твою умную статью, а тут и письмо от тебя пришло.
Сердечно благодарю тебя, сказать не могу, как оно меня обрадовало. Да, действительно странно подумать, что теперь мы превратились в настоящих стариков и большая часть жизни прожита, мне как-то не кажется таким уж далёким то время, когда мы были молоды и „подавали надежды“ и вся жизнь лежала впереди, словно удивительная страна приключений. Да, хорошее было время. Чем старше становишься, тем чаще возвращаешься к воспоминаниям детства и юности, эти мысли дают отдых и бодрость, а ты ведь неразрывно связан с этими воспоминаниями. Да, хорошо было бы встретиться теперь, на старости лет, как раз пора. Давай устроим эту встречу поскорее.
Мои дела идут помаленьку, я пролежал в постели больше десяти недель, но в последнюю неделю каждый день ненадолго вставал, ноги ещё не очень-то слушаются, приходится сидеть в комнате да на балконе на солнышке, я и сейчас здесь пишу. Надеюсь, что скоро станет получше. Скучное это дело — воспаление сосудов, и мне, наверное, радоваться надо, что ещё так обошлось. У меня ещё и тромб, ужасно скучная штука.
Да, я уж вспоминал тебя, что тебе пришлось уступить неумолимой старости и отказаться от привычной работы и ответственности. Но я уверен, что вам с Каролиной хорошо дома и что дети и внуки вас радуют. Это и впрямь большая радость. У меня трое детей имеют свои семьи, сейчас они здесь, и внуков трое, а младшая дочка Имми замужем за художником Револьдом, они начали постройку дома здесь поблизости. Лив и её муж Хейер построились тут ещё несколько лет назад.
Передай от меня большой привет Каролине, и тебе привет, надеюсь, что скоро встретимся.
Твой верный старый друг Фритьоф Нансен“.
На следующий день, это было 13 мая, он опять сидел на балконе, положив перед собой бумагу и письменные принадлежности. Кари принесла ему утренний чай, и они немного поговорили. Отец чувствовал себя бодрым и весёлым. Внизу фруктовый сад стоял в цвету. На фоне хвойного леса зеленела нежная дымка берёз, далеко за вершинами деревьев сверкал на солнце фьорд, на горизонте синели горы. На опушке пели дрозды и зяблики, пролетела трясогузка. Отец впивал всё это — аромат цветущих деревьев, солнце, привольный вид, который он так любил.
„Большая липа ещё не зеленеет, — сказал он с улыбкой Кари. — Но скоро и она распустится. Так я увижу сразу две весны“.
Он хотел ещё что-то сказать о весне, но не успел. Голова упала на грудь, Кари бросилась к нему.
Он уже умер».
67
«Моя дорогая Бренда! Я люблю твоё имя, Бренда, в котором горит огонь твоей души и огонь твоих лучистых глаз» (англ.).