Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 47



Что до языка, то мы его выучили. Наш брат, если возьмется за дело, доводит его до конца. Да и боялись мы, что, если не проявим должного усердия и любознательности, нас опять вернут в Туретчину. Мы уже вкусили прелестей здешней вольной жизни, и родной Котел, как бы он ни был нам дорог, все же не мог идти ни в какое сравнение с Парижем, это уж точно! Со временем мы узнали, что и здешняя свобода больше на бумаге, но это уже другая тема, и не будем сейчас отвлекаться.

В лето 1854-е я поступил в лицей Сен-Антуан де ля Саль, что на бульваре Сен-Жермен в Латинском квартале. Мои однокашники предпочли другие лицеи, их больше тянуло к точным наукам. Я же, подобно своему благодетелю доктору Петру Берону, проявил влечение к гуманитарным наукам, и потому меня отдали в Сен-Антуан, где изучали классические языки и литературу. Сначала мне было очень трудно, и я не раз возвращался в пансион в слезах и в отчаянии. Мои соученики, сынки богатых родителей, воспитывавшиеся гувернантками, смотрели на меня свысока, называли «турчица» и «ле тюрк». Они знали, что это раздражает меня, и устраивали самые глупые розыгрыши. Но со временем я стал делать успехи в науках, меня стали замечать и ставить «двенадцатки» (там знания оцениваются по двенадцатибалльной системе), и только тогда эти бездельники оставили меня в покое. Да и я себя в обиду не давал, пастушеская жизнь в Котеле не прошла для меня даром, и им пришлось в темноте на себе испытать силу моих кулаков. Вообще они поняли, что со мной шутки плохи. Еще в начале предупреждал же их, что я котленец, из края гайдуков, но они не верили. Ничего, наконец-то поверили.

Ну а теперь я расскажу вам о своей первой парижской встрече с выдающимися людьми того времени, встрече, оказавшейся поворотной для всей моей дальнейшей жизни. Как-то раз, было это осенью 1855 года (помнится, я уже закончил первый год обучения с отличными оценками и примерным поведением), возвращался я из лицея после утомительных утренних занятий. На бульваре Сен-Жермен я заметил стройную, невероятно миловидную блондинку лет 18—19, одетую по моде тех лет, но без пышности и экстравагантности, так характерных для парижанок. Девушка несла довольно объемистый пакет, что явно затрудняло ее движения. Не знаю, что со мной случилось, но, несмотря на свою природную робость, я набрался смелости, догнал девушку и обратился к ней на чистейшем французском: «Мадемуазель, разрешите вам помочь? Я вижу, вы измучились от тяжести своей ноши». (Два года в пансионе и один в лицее хорошо отполировали мои манеры). Мадемуазель резко обернулась, оглядела меня, опасаясь, вероятно, увидеть одного из тех парижских франтов-нахалов, которые преследуют одиноких женщин на улицах и пристают к ним с разными гадостями, но, увидев мое безбородое лицо с едва пробивающимися усиками, — в то время мне было лет 16—17 — успокоилась и согласилась принять мою помощь. Сказала, что живет на бульваре Сен-Жермен, метрах в шестистах отсюда. «И если вы, жен гарсон, не откажетесь от своего предложения, я буду вам неслыханно благодарна за помощь! Этот пакет предназначен для одного больного человека». Как бы не так, откажусь. Да пусть это прелестное создание живет хоть в десяти километрах отсюда, пусть его пакет весит пятьдесят килограммов, все равно я донесу его. Чего бы мне это ни стоило. Ведь не зря же я столько мешков с половой перетаскал в свое время в Котеле!

По пути мы разговорились. «Вы, кажется, тоже не француз, — сказала девушка. — У вас очень слабый акцент, но все же чувствуется». Я ответил, что у нее безупречный слух, что я действительно иностранец и родился в стране, которая хоть и находится в Европе, но все еще томится под страшным игом. «О-о-о, — удивилась девушка, — как называется эта бедная страна?» «Болгария», — ответил я гордо, и, сдается мне, никогда еще имя моего отечества не звучало так красиво, как тогда, произнесенное мной перед этой прелестной блондинкой. «Болгария! — подняла брови девушка. — Интересно! Я никогда не слышала о такой стране!» «Откуда же вам слышать о ней, когда она находится под пятой османского рабства и не имеет ни знамени, ни герба». «О, извините меня, я не хотела вас обидеть и глубоко сожалею, что ваша бедная родина в таком положении. В сущности, я ведь тоже иностранка. Мое отечество тоже растерзано». Кое-как дотащил я пакет до ее дома, по адресу: бульвар Сен-Жермен, № 341. Я хорошо его запомнил, потому что здесь по сути дела… Но нет, буду рассказывать по порядку. В знак благодарности девушка пригласила меня подняться наверх в мансарду и выпить чашечку кофе. Здесь жил господин, который вот уже целый год находился на ее попечении. Он был поэтом, крупнейшим поэтом Германии, но вынужден был уже двадцать лет скитаться в изгнании. На родине у него было много врагов. «Я, если хотите знать, тоже немка, — сказала девушка, — из Рейнского пфальцграфства, его землячка. Наши общие друзья послали меня сюда заботиться о нем, потому что он очень, очень болен. Парализован, не может двигаться, но такой добрый, такой талантливый…» Я захотел узнать имя поэта, которому уже втайне завидовал. Может, и мне заболеть? Но будет ли ухаживать за мной этот ангел? «Генрих Гейне, — промолвил ангел. — Автор Лорелеи и сотен других прекраснейших стихотворений». Признаться, я до той поры не слыхал о таком поэте. В лицее мы изучали главным образом французских поэтов и беллетристов. Я знал о Ронсаре, о Маро и Корнеле, о Расине, Вольтере и Жан-Жаке, но до современной французской литературы мы там так и не дошли. Было у них свое правило, признавали тебя классиком лишь через сто лет после смерти. Выжидали проверки временем и только после этого допускали произведения автора в школьную программу. Теперь, когда я вижу, сколько живых классиков наводнило болгарскую литературу, мне кажется, что они имели на то основание. Из иностранцев упоминали, да и то бегло, лишь тех, которые были признаны гениями мировой литературы. Из англичан, например, мы изучали Шекспира, из испанцев Сервантеса, а из немцев — Гете. О русской литературе вообще не было и речи, по крайней мере так обстояли дела в нашем лицее. Девушка поняла по моему смущению, что я не знаком с крупнейшим поэтом Германии, и сказала: «Если нам суждено встретиться еще раз, я дам вам почитать что-нибудь из него на французском». Я ужасно обрадовался. Ведь это означало, что я смогу увидеть ее снова. Я тащил тяжелый пакет по крутой лестнице, а чувствовал себя так, словно поднимался не на шестой этаж, а на небеса. Я чуть ли не порхал, и девушка с трудом поспевала за мной. Наконец мы пришли, позвонили в дверь. Нам открыла пожилая женщина, экономка Грета, тоже немка. Впоследствии мы с ней подружились. В то время Гейне, поэт, о котором только что шла речь, находился в крайней нужде. Его книги были запрещены в Германии или же издавались мизерными тиражами. Да и во Франции, известное дело, не больно жалуют писателя-иностранца, будь он хоть гением (это я потом испытал на себе). Он же, бедняжка, уже десять лет страдал от тяжелой болезни, а последние годы был почти полностью парализован, не мог писать собственноручно, бывать в светском обществе и бегать по редакциям, без чего, как известно, литературную репутацию поддерживать трудно. О тебе тут же забывают, увлеченные водоворотом жизни, появлением на горизонте новых звезд. Снобы только и знают, что охать да ахать перед каждым новым явлением, а то, что где-то в мансарде на бульваре Сен-Жермен умирает парализованный, немощный поэт, им до этого дела нет. Мы с Элизой прошли на кухню, и здесь произошло официальное знакомство, она представилась мне — Элизе Криницер. Два года живет в Париже. Слушает в Сорбонне лекции по французской литературе, но из-за нехватки средств и из искренней любви в уважения к великому поэту добровольно присматривает за ним и исполняет функции секретарши. Ей он диктует шедевры, только что родившиеся в его голове. Мы пили кофе в уютной кухне под благосклонными взглядами Греты. Нам было приятно болтать обо всем. Если бы мне позволили, я просидел бы здесь до полуночи, несмотря на то, что меня ждал тяжелый перевод из вергилиевских «Буколик». Но вскоре из соседней комнаты раздался голос пробудившегося поэта: «С кем ты там разговариваешь, Муш?» Элизе вскочила и распахнула дверь. «Вы уже проснулись, герр Генрих?» Совершенно нелепый вопрос, свидетельствовавший о ее смущении. «Проснулся и спрашиваю, с кем это ты так оживленно разговариваешь?» «Ах, да, с одним молодым господином, который помог мне донести пакет с провизией на неделю». «Молодым господином, — я уловил в голосе поэта нотки раздражения. — Ну-ка посмотрим, что это за молодой господин! Представьте мне его. Должен же я знать, с кем встречается моя Муш…» «С удовольствием, майн либе герр Генрих. Он из Болгарии, порабощенной страны, стонущей под османским игом, под игом турок, союзников нашей Франции» (как раз в это время шла Крымская война — П. Н.) Я поднялся, и Элизе втолкнула меня в спальню, где лежал поэт. Просторная спальня, обставленная с роскошью. Посредине под балдахином из зеленой ткани (зеленый цвет успокаивает глаза) лежал неподвижно человек с красивым, благородным, но изможденным болезнью и страданиями лицом. Волосы седые, но все еще пышные. Мне показалось, что ему лет семьдесят, а в сущности в то время ему не было и шестидесяти. Очевидно, он не мог повернуть головы, потому что Элизе заставила меня встать прямо у его ложа. Увидев, какой я молодой, совсем мальчишка, поэт успокоился. Его опасения, если они и были, моментально рассеялись. Мне показалось, что он очень ревновал свою Муш. «Как вас зовут, молодой человек?» — спросил он уже совсем дружелюбно. «Пьер Энконю, — ответил я. — Так звучит на французский лад мое настоящее имя — Петр Незнакомов». «У вас очень трудное для произношения славянское имя, — попытался улыбнуться он. — Болгары ведь славяне, не так ли? И я вряд ли смогу выговорить его, как видите, мне трудно произносить даже обычные слова. Я буду называть вас просто Пьер. Разумеется, если мы станем друзьями и у вас найдется время для посещений уже никому не нужного старого человека». «Вы оказываете мне высокую честь, шер месье, удостаивая своей дружбой совсем молодого человека, не имеющего притом ни состояния, ни знатного происхождения, ни свободной родины». «Как вы говорите, она называется?» «Болгария, шер месье». «Хм, это название что-то напоминает мне, — он наморщил лоб. — Ага, кажется, у Ронсара есть упоминание… Где находится ваша родина?» «В пределах Оттоманской империи, шер месье, — ответил я. — В нижнем течении реки Дуная находятся горы Балканы, давшие имя всему полуострову». «Да, да, да, — сказал Гейне, — именно так. Прадеды Ронсара пришли оттуда, ле ба Данюб, да. А сейчас французские войска проходили там по пути в Крым…» «Да, — сказал я с горечью, — чтобы драться с русскими, а наша единственная надежда на освобождение — они, Россия». «Что поделаешь, молодой человек, сочувствую вам, как и всем, кто борется за свободу, но не я определяю политику этой империи, временно приютившей меня, а вон тот господин… — он указал на развернутую газету, откуда на нас глядела знакомая физиономия императора с козлиной бородкой (Наполеон III — П. Н.). — Как вы знаете, я тоже изгнанник, хотя моя страна и не порабощена иностранцами, как ваша…» Разговор начинал принимать интересный оборот, но поэт уже заметно устал. Он замолчал и прикрыл ладонью глаза. Элизе взяла меня за руку и вывела из комнаты. «Это просто чудо, что он так много говорил, — сказала она шепотом, тщательно закрыв за собой дверь. — Ваше появление, кажется, сильно взволновало его. Приходите к нам почаще, шер Пьер, раз ваше присутствие действует на него так благотворно. Я буду очень благодарна, если вы нас не будете забывать». Забыть ее! Да и поэт, признаться, мне очень понравился. Можно только себе представить, каким он был во здравии. «Вы обещали мне дать почитать что-нибудь из его вещей», — сказал я Элизе. «О да, чуть было не забыла. Сейчас принесу вам последний цикл его стихов «Признания», где… — она зарделась и ее лицо стало еще прелестнее, — я фигурирую в роли героини. Это любовные стихи, но вы ведь не ревнуете, правда? Видите, в каком он состоянии, позволим же ему последнюю утеху. А стихи бесконечно нежны и прекрасны. Он называет меня там Муш. Не знаю, откуда он выкопал это имя». Я схватил рукопись, вероятно, написанную ее рукой, пробормотал «оревуар» и поспешил покинуть это гнездо страдания и любви, провожаемый взглядом, в котором я так и не смог прочесть — принимают меня или же отталкивают.