Страница 14 из 47
Эпилог
Далее моя судьба повернулась следующим образом. Я проплавал на фелюге месяц и благополучно добрался до Константинополя. Темной ночью опытные греческие контрабандисты спустили на воду лодку с двумя гребцами и в ней доставили меня на берег. Я очень боялся, как бы меня не пристукнули, как бы не отобрали франки, спрятанные в двойных подошвах сапог, а самого не бросили в море, — кто я, человек без документов, никто меня не знает, никто не станет искать. Но к чести этих бандитов надо сказать, что они оказались людьми более благородными, нежели иные выдающиеся французские деятели искусства, они не только не убили меня, он и отказались взять деньги, которые я им предложил за услуги, ступив на берег Мраморного моря. «Беги, брат, деньги тебе самому теперь пригодятся!» — были их последние слова. К рассвету я уже вошел через южные ворота в Константинополь и тут же слился с толпой, которая с самого утра кишела на узких улицах столицы. Мой французский язык и все еще изысканный и опрятный костюм европейца отворяли передо мной все двери. А где не помогал язык, в ход шли французские монеты. Словом, добрался я до Балкапан-хана — постоялого двора, где обитали болгары. Узнав, что по происхождению я болгарин, балкапанские возчики тут же открыли мне свои души и стали родными братьями. Меня устроили на ночлег на самом верхнем этаже хана, сказали: «Когда начнешь заколачивать деньгу, расплатишься!» — и с этого дня я мог не заботиться ни о пище, ни о табаке. Я завязал дружбу с возчиками. Оказалось, что они большей частью происходят из моего родного Сливенского края. Стал осматриваться и прикидывать, что к чему, — как я уже говорил, особых расходов у меня не было, но все же надо было браться за какое-нибудь дело, потому что, когда целыми днями бесцельно шатаешься по улицам, начинает тоска разбирать, l’e
ui, как говорят французы. Поделился я своими мыслями с новыми друзьями, и они ответили пониманием. «Э, — говорят, — кто дела ищет, тот без дела не останется, а ты человек грамотный, ученый…» И тут же отвели меня на Фенер, на монастырское подворье, что напротив болгарской церкви святого Стефана, в каменный дом, выкрашенный зеленой краской, что возвышался над греческими развалюхами. Первым, с кем я там познакомился, был Дед Петко Рачев Славейков, было ему тогда не больше сорока лет, но в знак уважения его все называли Дедом. Он был признанным вожаком болгарской колонии в Константинополе (я по инерции продолжаю именовать этот город на французский манер, а здешние болгары называли его Цареградом в отличие от турок, предпочитавших имя Стамбул). Поведал я Деду Петко свою историю, описал, как меня выгнали из Франции без всяких документов и как я добрался до Константинополя… до Цареграда, прибегнув к помощи греческих контрабандистов. Дед Петко засмеялся и сказал: «Хорошо, что эти разбойники не знали, как мы тут в Цареграде друг с другом воюем, болгары с фанариотами и наоборот, а не то бы они и вправду скинули тебя в море». И верно, по разговорам в Балкапан-хане я уже понял, что попал в Цареград в самый разгар борьбы здешних болгар против греческой патриархии, находившейся на Фенере. В начале года был издан султанский ферман об обретении болгарской церковью самостоятельности, но греческая патриархия не хотела его признавать, и теперь болгары воевали за то, чтобы наконец отделиться от нее и избрать собственного болгарского экзарха. Подумать только, какие дела творились здесь в то время, как я гулял по Франции и Италии и распивал шампанское с Дюма-отцом на вилле «Катина»! Дед Славейков просто с ножом к горлу пристал, чтобы и я включился в эту борьбу, мол я человек интеллигентный, знаю французский язык, русский знаю, итальянский (правда, малость), словно сама судьба послала меня в Цареград, такие люди нужны болгарскому делу. Я согласился безо всяких колебаний. Однако, к сожалению, болгарский-то язык я почти забыл, хотя меня учили ему в Задунаевке да и потом, уже в астраханских степях, мать моя Цветана и отец Димитр, мой родной отец, о котором теперь я вспомнил с умилением, не зная, жив ли он, командует ли еще своими калмыками. Но и этому горю можно было помочь — здесь, среди болгар, которые живут так дружно, душа в душу, как мне показалось в тот исторический момент, я скоро наверстаю все, что забыл, и снова попробую писать, но уже на родном языке. Мне предложили службу в журнале «Читалиште», который в то время редактировал Тодор Икономов, видный цареградский просветитель, тоже уроженец славного Сливенского края, родом из Жеравны. Кроме того, для печатного органа Деда Славейкова «Македония» я переводил из французских газет, доходивших до Цареграда, разные статьи, в которых в большей или меньшей степени затрагивался восточный вопрос. Словом, устроился я довольно сносно, меня использовали и как переводчика, когда кому-нибудь из руководителей болгарской колонии приходилось встречаться с представителями посольств великих держав в турецкой столице. А поскольку я еще раньше поднаторел в писании фельетонов (не знаю, упоминал ли я, что мы с Дюма-отцом почти два года редактировали неаполитанскую газету «Indipendente», то начал выступать на страницах «Македонии» и «Читалишта», а позднее и в новой юмористической газете «Костурка», основанной опять-таки Дедом Славейковым в 1874 году. Писал я свои фельетоны сначала по-французски (так мне было легче), а уж потом с превеликим трудом переводил их на болгарский и в таком виде отдавал в печать. Вот что бывает, когда человек забудет родной язык! Но я кое-как справлялся и подключился к борьбе за права веры и церкви, как того хотел Дед Славейков, но верующим от этого не стал — чересчур серьезную школу атеизма прошел я при дворе Дюма-отца.Одно было плохо — и об этом пора поделиться с читателем открыто и честно: все несчастья и неудачи, свалившиеся на меня в последнее время, незаметно сделали меня страстным поклонником алкоголя, этого бича человечества. Я прикладывался к бутылке во Франции и даже еще в России, в домах, виллах и дворцах Дюма-отца вино всегда лилось рекой, у Шарля Ивановича я тоже никогда не упускал возможности причаститься, но не доходил до крайности. Французы не любят пьяниц, сами напиваются очень редко, но я-то был славянином, а у нас, славян, иное отношение к спиртному и к тем, кто его употребляет, мы прибегаем к нему для смягчения вины, считаем орудием вдохновения и чем хотите еще, только не ядом, разъедающим тело и душу. Так вот, первую половину дня я жил как все люди, трудился в редакции «Читалиште» и «Македонии», работал в типографии подворья, но, как только наступал вечер, такая тоска наваливалась на меня на последнем этаже Балкапан-хана, такое одолевало одиночество, что я искал общества приятелей, а всем известно, какие приятели откликаются по первому зову — сущие пьяницы. Напрасно Дед Славейков вызывал меня к себе, в учительскую комнату подворья и принимался чехвостить за то, что я гублю талант и самого себя, что при таком положении дел мне вряд ли удастся создать семью и завести детей, а в этом состоит высшая цель жизни каждого приличного человека. Я и без Деда Славейкова знал, что это так, но мне не хватало сил сказать злу «нет». К 1874 году моя страсть постепенно превратилась в хроническую болезнь, я начал манкировать своими обязанностями в редакции журнала (газету к тому времени закрыли), ни одно посольство уже не приглашало меня на роль переводчика, потому что было неизвестно, в каком виде я явлюсь и не брякну ли чего-нибудь этакого, что может навредить делу. Дед Славейков тоже не был трезвенником и при случае крепко закладывал за воротник, но мое поведение стало и вовсе невыносимым, и когда он увидел, что меня словами не проймешь, то охладел ко мне. В болгарской колонии начали громко возмущаться пьяными скандалами, которые я не стыдился закатывать даже на подворье церкви святого Стефана — месте, святом для каждого болгарина. Без лишнего шума меня отстранили от дел, от церковной и политической борьбы, потому что, помимо всего прочего, я позорил всю колонию в глазах турок, которым религия запрещала употребление алкоголя, так что если они и прикладывались, то втихаря, а пьяниц считали пропащими и никуда не годными людьми. Балкапанские же возчики, мои первые друзья в этом городе, которые ни перед кем не ломали шапок, встречая меня в коридоре, где я выделывал зигзаги, говорили прямо в глаза: «Эх, милый, не тебя — таланта твоего жалко».