Страница 41 из 44
Задумавшись, он чуть не налетел на Гапсаттара, стоявшего возле тротуара.
— Дядя Хусаин, здравствуйте! — крикнул Гапсаттар. — Поздравляю вас, дядя Хусаин.
— Здравствуй, сынок, спасибо, — сказал Хусаин и, улыбнувшись, поплелся дальше.
«Вот и этот мальчишка, выходит, умнее бая, — подумал он, — даром, что у бая много денег было. Ума-то бай не нажил».
Весна и солнце делали свое дело.
Давно ли горы черного снега лежали вдоль мостовых? Давно ли первые ручейки талой воды прожурчали, сбегая к набухшим рекам? А вот уже и Казанка пошла, сломав грязный лед. Вот двинулась и Волга, круша и кружа сверкающие на солнце льдины.
В тот год ледоход был бурный и разлив высокий. Чуть не весь город вышел в те ясные дни смотреть на ледоход. И старые и молодые подолгу стояли на берегу и смотрели, как, кружась и догоняя друг друга, ломаются толстые льдины. Бабушки, неловко присев, черпали горсточками мутную весеннюю воду и умывали ею маленьких внуков, веря в чудодейственную силу такого омовения.
На Адмиралтейской дамбе с утра до вечера толпился народ. Трамваи тут шли переполненные так, что даже городские мальчишки не могли протиснуться.
А когда проплыли последние льдинки по Волге и вода начала спадать, над городом повисли низкие тучи, и сильный дождь в один день смыл всю грязь, накопившуюся в эту трудную зиму.
И казалось, что не только улицы, но и сам воздух стал чище после этого дождя.
Люди и дышали глубже, и смеялись громче, и шагали легче. Повсюду пахло набухшими почками, кое-где уже травка выбивалась, и по всему городу на карнизах крыш и на ветвях деревьев с утра до ночи не умолкали птицы.
И вот однажды, когда уже зазеленели луга и свежая листва шумела на деревьях, с утра толпы народа хлынули на улицы города и, как вода в половодье, залив мостовые и тротуары, двинулись к Казанскому кремлю с красными знаменами в руках, с красными флагами, с плакатами шириной во: всю улицу. Сверкая в лучах весеннего: солнца, гремели трубы оркестров, песни лились над городом.
Победивший народ впервые свободно, встречал день Первого мая. Мыловары и суконщики, печатники и грузчики, мукомолы и кожевники шли не оглядываясь, не боясь, что вот-вот налетят казаки с шашками наголо. Шли и знали, что им теперь не нужно прятать свою радость от полиции, от купцов и фабрикантов. Шли твердым шагом, ступая по родной земле, и каждым шагом, каждой песней, каждой улыбкой как бы говорили: «Все тут наше. Мы здесь всему хозяева».
В то утро вышел на улицу и Матали. Пристроившись в хвосте колонны красноармейцев, со знаменами вышедших из казармы, он старался шагать в ногу с ними, громко топая новыми ботинками по камням мостовой. Пройдет шагов двадцать, отстанет, бегом: догонит колонну и снова шагает, гордясь гимнастеркой, подпоясанной брезентовым ремнем, и красноармейской фуражкой с звездочкой и, главное, красным бантом, горящим у него на груди.
Ему казалось, что весь город смотрит на него. А на него и правда многие смотрели, особенно мальчишки, шнырявшие в толпе и завистливыми взглядами провожавшие маленького красноармейца.
И вдруг все лица обернулись кверху. Посмотрел на небо и Матали. Там, в небе, со стороны Арского поля показался аэроплан. Он низко летел над городом, стрекоча мотором, развернулся, взмыл в вышину, так, что не слышно стало треска мотора, снова спустился совсем низко, так низко, что стало видно лицо летчика в черном шлеме и в больших очках. Подняв руку в кожаной перчатке, летчик помахал ею, приветствуя толпу, крикнул что-то, но никто не понял, что он кричит.
Матали стоял посреди мостовой, провожая самолет глазами. Он не заметил, как ушла вперед колонна. Зато он первый заметил, как летчик бросил за борт какой-то предмет вроде маленького ящичка. Вот этот ящичек развалился в воздухе, и сотни разноцветных листовок, трепеща и раскачиваясь, как осенние листья, стали падать на землю.
Сотни рук поднялись навстречу этим листочкам. Поднял руки и Матали. Ему казалось, что вот этот-то красный листок непременно достанется ему, но чья-то длинная рука поднялась у него за спиной и перехватила подарок с неба. Ну вот этот синий… Но и синий попал в чьи-то руки. И желтый… и голубой…
И тогда Матали, позабыв обо всем на свете, позабыв даже о своих новеньких шароварах, бросился на колени и, ползая между ногами людей, стал собирать те листовки, которые упали на мостовую.
Его чуть не раздавили в толпе. Но зато он набрал целую пачку разноцветных листочков и, когда встал, гордый удачей, вдруг увидел, что безнадежно отстал от колонны. Солдат уже и видно не было. Только звук военных труб доносился откуда-то издали, а кругом были какие-то незнакомые веселые люди. Никто тут не шагал в ногу, никто не держал строй. Зато тут пели и плясали на ходу под гармошку, смеялись и перебрасывались шутками. И здесь над головами людей развевались знамена и флаги и смешные плакаты, на которых были изображены толстые буржуи, попы и генералы… Ни на минуту не умолкали песни. Вот запели татарскую. Не успели закончить, запели русскую и снова татарскую. Из Проломной улицы влилась в толпу другая колонна. На улице стало тесно. Толпа несла Матали куда-то, а куда, он не знал и сам, пока не уперся в стену какого-то дома.
Прижимаясь к стене, он стал пробираться в сторону Рыбного ряда и тут вдруг увидел Хусаина.
Остановив на углу лошадь, запряженную в блестящую коляску, на которой прежде ездил только сам бай Гильметдин, Хусаин стоял, опершись о подножку, и глядел на праздничную толпу.
— Здравствуйте, дядя Хусаин! — крикнул Матали, радуясь, что встретил наконец знакомого человека.
— Здравствуй, сынок. Что-то не признаю я тебя? Да, никак, ты сын Саляхетдина?
— Я, дядя Хусаин! — крикнул Матали, выпячивая грудь.
— Ишь фуражка-то на тебе какая! И бант красивый. А ребята говорили, что ты вроде пропал.
— Никуда я не пропал. Я теперь красноармеец, дядя Хусаин. Я в казармах живу вместе с папой.
— Вон как! Значит, и ты хорошим человеком стал. Ну, молодец.
— Дядя Хусаин, а Газиза где?
— Да где же ей быть? На улице где-нибудь. Она и в будни дома не сидит, а в праздник ее разве удержишь? Вон туда побежала. — Хусаин кнутом показал в сторону. — Она побежала, а я вот застрял. На людей-то не поедешь, а ехать надо. Лошадь у меня с утра не кормлена.
Домой Хусаин попал только к вечеру. Он распряг лошадь, привязал ее к коляске и пошел в сарай за сеном.
Не успел он охапку набрать, Газиза выскочила из двери и крикнула:
— Папа, ты своей лошади все скормишь, а козу я нем буду кормить?
— Ладно, дочка, не жадничай. Хватит твоей козе. Да и трава вот-вот подрастет. Я до конюшни никак не доберусь. Народу-то на улицах сколько! А сена я тебе привезу, не бойся. Теперь не байское сено, а народное. Народ в долгу не останется. Ступай домой. Скажи маме, пусть самовар поставит…
Когда Хусаин вошел в комнату, Газиза уже сидела на нарах и раскладывала разноцветные бумажки, которые она, так же как и Матали, так же как и все ребята в тот день, подобрала на улицах: красную к красной, желтую к желтой, голубую к голубой…
— Это что у тебя, дочка? — спросил Хусаин.
— А это, папа, с аэроплана кидали. Листовки это.
— Ну-ка, ну-ка посмотрим. — Хусаин присел на нары рядом с Газизой. — Да ты и прочитай заодно, что хоть там пишут?
— «Да здравствует всемирный праздник трудящихся — Первое мая!!!» — прочитала Газиза на красной бумажке и взяла зеленую. — А здесь так: «Да здравствует дружба рабочих и крестьян. Долой буржуазию!» А на желтенькой так написано: «Фабрики и заводы рабочим. Землю — крестьянам!»
Хусаин слушал, поглаживая усы, и чем дольше слушал, тем светлее становилось его лицо.
— Ну-ка, дочка, прочитай еще разок, — сказал он и, когда Газиза закончила чтение, собрал бумажки, подержал их в руке, словно взвешивая, и сказал не без гордости: — Хусаин пустые слова возить не станет.