Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 83

Общий восторг. Я хватаюсь сразу за десять мест, где от смеха готовы вот-вот лопнуть швы - лопни глаза, если вру: ведь не родился же я евреем!.. Наоборот - я был самый настоящий Платон Каратаев. Роевое существо, я, подобно солнцу, изливал дружелюбие на всех соплеменников разом, немедленно забывая о них, чуть они скроются в тень. Это сейчас я, отверженец, до боли прирастаю к отдельным личностям, а потому не умею испытывать благодарность к Народу, которому стольким обязан: я не умею благодарить Ивана за благодеяния Петра. А тогда мог. Потому что не очень их различал.

Вообще-то главная трагедия моей жизни - я не умею забывать. В качестве отщепенца. Я могу, мгновение за мгновением, пересматривать мою отщепенческую жизнь, как киноленту, и, задержавшись, высмотреть пряжки на своих детских сандаликах, или завитки резолюций на своих юношеских заявлениях ("прошу того, сего" - "в просьбе отказать"), - и в одних и тех же местах снова и снова проливать слезы, либо...

Нет, не либо - улыбаюсь я все реже и реже: я не могу забыть, чем заканчивается сияние телячьих или щенячьих надежд - надежд чужаков, зависящих от капризной милости хозяев. Но как роевое существо я решительно ничего не помню - какой-то нескончаемый упоительный фон, на котором смешались в кучу кони, люди... Конечно, я их любил любовью брата, а может быть, еще нежней, но теперь мне их почти не отличить друг от друга, каждый в моем фотоальбомчике застыл на одном-двух мгновенных снимках.

Гайдамак, одутловатый совхозный красавец с тяжелыми кудрями (артист Урбанский) и сверкающей никелем, словно комплект хирургических инструментов, как бы недоброй улыбкой (я тоже пытаюсь улыбаться недобро, но все время забываю, меня и поныне не сумели до конца выучить взрослому искусству здороваться, не вспыхивая радостной улыбкой).

- ...Тормознул... - включается дефектное озвучивание - ... Свежее, пристала, яичко, птвоюмать: выпей, выпей... Я его стукнул об баранку и раздавил, птвоюмать! Прямо на штаны. Ой, кричит, ой, полезла с полотенцем... А я не люблю, когда бабы там лазят!...

Вильгем радостно хохочет - только этот смех от него и остался да высочайший, почти женский голос:

Осенний лес такой нарядный

Ко мне в окошко залетел.

А мой хороший, ненаглядный

И заглянуть не захотел...

У меня и сейчас сердце сжимается, когда я внутри себя прокручиваю хоть два такта из этой песни. Только сделавшись отщепенцем, я догадался, что вовсе не лес, а лист залетел ко мне в окошко. И что - вы думаете, это сделало меня счастливее? Ведь мой хороший, ненаглядный все равно не захотел заглянуть...

Мы все здесь братья, то есть все, что за пределами палаты, нас не касается.

Ингуш Муцольгов - два клюва, нос и подбородок, нацелились друг на друга. И детские изумленные глаза. Включаем остатки записи:

- ...Таксист с рукояткой бежит... Теперь лучший друг: кирюха... в Дом культуры...

- Это не настоящий друг, - остерегает его вдумчивый Полтора Ивана с маленьким недоразвитым глазишкой, а без Муцольгова наставляет меня: Ингушам надо сразу хвост прижимать... Вы в Степногорске... Бей в горло... Смотришь - повалился... Самое хорошее оружие - палка. Все эти кастеты, свинчатки... - "декаданс", только что не произносит он это пренебрежительное слово.

Скрестивши могучие руки, он прохаживается меж коек, а складочка на его пижамных штанах так и юркает влево-вправо, влево-вправо - глаз не оторвать.

- Сталин был в чем-то прав... - я надолго беру эту фразу на вооружение. Я не отщепенец, задумываться, что значит "в чем-то", что значит "прав": полноценного мужчину интересует одно - как он выглядит.

Нурултанов аскетичен и сластолюбив, как некий казахский Тартюф. Обеззвученный, он вечно подает мне знаки, которые я понимаю с полуслова. Он директор школы глухонемых, и я навеки усваиваю их азбуку: кулак "а", письменное "бэ", нарисованное в воздухе скрещенными пальцами, средним и указательным, это, как вы, наверное, догадались, "бэ" - и так далее. Этот аскетичный сластена - такая побирушка, что даже я отсыпаю ему конфет уже без большого удовольствия. Но по-глухонемому тараторю очень бойко.

Мукан - Мукан Абдран-улы, сын Абдрана, как называю его я, ради соседа молниеносно освоив азы еще и казахского, Мукан, красивый, как девушка, вечно, подобно царскосельской статуе, скоблит ножом, ворча сердито, исклеванную спину курта - не думайте, что это такое же немецкое имя, как Вильгем, нет, это смертельно кислый казахский сыр.

Начавши оживать, я, пристанывая, сумел заглянуть в тумбочку и порадовался маминой оперативности: в глубине светился некий молочный призрак гриба-боровика. В его тяжелой и твердой, будто цементной, шляпке мне едва удалось выгрызть с десяток белых язвочек, превратив его в призрак мухомора. И когда Мукан, бормоча казахские ругательства, счищал мои следы, я еле сдерживал мучительные стоны сдерживаемого смеха.

- Мукан, тебе письмо, пляши! - вдруг врубается звук, и он, смущенно улыбаясь, вкладывает одно колено в другое и, на полусогнутых, начинает извиваться.

- Это у них так в Индии танцуют, в Индии, в Индии, из Индии, - все радостно разъясняют друг другу (всемирная отзывчивость): в Индии, оказывается, тоже есть казахи, их с чего-то туда занесло, а теперь они, естественно, стремятся в нашу братскую семью, подернутые нежным жирком индийских девушек из кинофильма "Бродяга".

Вот как нужно создавать братство народов: вышибить всем по глазу - а кому и два - и запереть в одну палату.

Мама проходит по этому раю какой-то полупрозрачной тенью, различимой лишь в заплаканных местах. Это не в обиду - я и себя начинаю различать только ночью, оторвавшись от масс. Самое страшное в одиночестве - необходимость жить собственной жизнью. Болит решительно все - ноет, дергает, жжет, мутит от неизбывного запаха дегтя - мази какого-то Вишневского, паленые волосы источают тошнотворную пороховую вонь (меня и сейчас подташнивает, когда повеет угольной гарью), пульсирующий глаз то съежится в сверлящую точку, то раздуется так, что голова болтается внутри пузыря, надутого болью. Храп, стоны, в коридоре десятикратное эхо - голоса дежурных сестер, звуки выкладываемых на стекло металлических предметов, предназначенных причинять боль, на потолке без конца разворачиваются автомобильные фары - провисшая койка вращается каруселью.