Страница 48 из 65
Анатолий пытался вспомнить лицо Загоруйко. Там, во время разговора на плавбазе. И не мог. В памяти все время всплывал Валерий. И почему-то не на лодке. Когда брели с ним вьюжной ночью по улицам городка и на шапке его таял снег…
«Кое-какие материалы, нужные тебе, — продолжал Валерий, — я подготовил. Среди них есть весьма любопытные. Особенно по Карскому морю.
А письмо, — вдруг неожиданно в послание ворвалась новая нота и почерк стал торопливым, сбивчивым, — судя по всему, мне закончить опять не удастся. Вызывают к начальству. Так что не сердись. По возвращении — допишу».
К письму была приколота пачка бумаг: выписки из боевых листков, копии материалов из стенгазеты, какие-то стихи.
«По возвращении — допишу»… Ничего ты уже, Валерий, не допишешь. И эти строки — последние.
— Толька, долго ты будешь сидеть? Мы ждем. — В кабинет заглянул выпускающий. — Не гонять же для тебя потом отдельно машину.
— Да, я иду. Иду…
Сложил бумаги, застегнул карман, чтобы случайно не выпали.
От подъезда одна за другой уходили машины.
Люди устали — шел второй час ночи — и всю дорогу молчали. Анатолий поймал себя на мысли, что это очень кстати: обычная болтовня была бы сейчас не по силам. А рассказывать о Валерии не хотелось: они его не знали, и мало ли смертей случается ежедневно на этой земле.
«Волга» проскочила блестящий от дождя, дрожащий от рекламных огней асфальт улицы Горького, свернула к манежу и вскоре вылетела на Ленинский проспект.
«Интересно, что бы сказал Загоруйко, прочтя послед нее письмо Валерия? — И тут же подумалось: — Валерий разговаривал в письме не только с ним, Анатолием, но и с самим собой, и с Юркой. Но Юрка не знает об этом. И обязательно должен узнать».
Той же ночью он перепечатал, не изменив ни слова, письмо Валерия на машинке. Внизу добавил несколько фраз от себя. Нашел в записной книжке адрес. Подумав, после фамилии «Юрию Загоруйко» написал еще одно слово: «Лично».
Михайловский проснулся в четыре часа ночи: солнце ударило в окно, и стекла засверкали теплыми радужными снопами голубых брызг. В походе свет плафонов дневного света казался почти естественным заменителем дня. Только сейчас, глядя на слепящую радугу оттенков и полутонов торжествующего света, он видел, как беспомощен самый совершенный заменитель естественного и неповторимого блеска, бьющего с высоты.
Жена спала, уютно уткнувшись в подушку теплой щекой. Только раз или два тихонько дрогнули ресницы и губы осветились улыбкой. Как ветер тронул тихий сонный омут.
«А это здорово, — подумал Михайловский, — проснуться вот так дома. И никуда не торопиться. Знать, что и завтрашний, и послезавтрашний, и все другие дни в течение месяца — твои. Можно целый день валяться на тахте с книгой. Или махнуть на рыбалку…» И сегодня, сразу, как только она проснется, они уйдут в сопки, где не будет никого, кроме них двоих. Только шелест ветра в ягельнике и заблудившееся в сопках эхо…
Море и корабли всегда разлучали людей. Это казалось ему естественным, как естественным вроде было и то, что в стремительном движении технического прогресса, подминающего время и расстояния, эти разлуки, казалось, должны были сократиться. Колумба отделяли от Америки месяцы. Пассажира реактивного самолета — часы.
Но вопреки этой вроде бы здравой и естественной логике, корабли стали уходить в море на месяц, два, четыре, на полгода. И не в какую-то выдающуюся экспедицию — в обычный «плановый» поход.
Время пошло по второму кругу, росли дети, с трудом узнавая в вернувшихся из дальних странствий моряках своих отцов. И ожидание жен мало чем отличалось от разлук, которые безжалостная судьба предлагала подругам Магеллана, Васко де Гамы и Крузенштерна.
Наверное, он неосторожно шевельнулся. Жена приоткрыла глаза и потянулась к нему теплыми руками.
— Ты преступник. Сам проснулся, а меня не мог разбудить.
— Я, наоборот, хотел, чтобы ты выспалась.
— Как будто я без тебя не могла этого сделать!..
Обычно годы безжалостны, и даже у очень хороших людей со временем к чувствам примешивается привычка, притупляющая бережные отношения друг к другу, исключающие нудное действие мелочей, которыми, к сожалению, наполнен этот мир и от которых никуда не уйти, способных отравить все и вся, когда мелочи вдруг приобретают значение принципиальных вещей, рушащих под собой все изначальные концы и начала.
Со временем он обнаружил, что его жена не принадлежала ни к породе ворчунов, умирающих под бременем свалившихся на нее забот, ни к суетливым показно-заботливым существам, оказывающимся, как правило, беспомощными в действительно серьезных ситуациях.
Его жена вообще не походила своей уравновешенностью и ровностью на все, что так или иначе в его сознании ассоциировалось с презираемым им понятием «бабства». Что это такое, он вряд ли смог бы толком объяснить — слишком многогранным было содержание, вложенное им в это слово: и чепухистика, пустота характера, и мелочность, и обожествление вещей, и неумная суетность, и отстаивание прав, на которые никто не думал посягать, и многое, многое другое.
Ее, иногда ему становилось даже обидно, совершенно не волновало — был ли он лейтенантом или адмиралом. Лишь при рассказах о трудных походах глаза ее загорались, становились удивленно-восторженными. Тогда угадывались в них тревога и восхищение перед содеянным им и его командой. И здесь она вряд ли обожествляла его. Во всяком случае, чаще, чем «какой ты молодец», он слышал все это произнесенное во множественном числе, а потому равно отнесенное и к себе и к его людям.
Наверное, не всякому такое бы понравилось. Люди, даже самые близкие, не все безразличны к лести. Да и, признаться, хочется, чтобы тебя иногда кто-нибудь похвалил.
— Будем вставать?
— Будем.
— И пойдем в сопки?
— Пойдем.
— Только я тебя вначале еще раз как следует рассмотрю и хорошенько накормлю.
— Как будто в походе я оголодал! — Он рассмеялся. — Уж ты-то знаешь, как нас кормят… Она не ответила, думая о чем-то другом. — Странная у нас с тобой жизнь, Аркадий… Как случайные знакомые, почти по полгода не встречаемся.
— Зато встречи какие!
— Ты подсчитывал когда-нибудь, сколько в этом году были в разлуке?
— Долго…
— А я подсчитывала. Двести шестьдесят дней… Это когда ты был в море. И еще около месяца в командировках или на службе, когда мы встречались урывками.
Через час они ушли в сопки и, плутая распадками, долинами и нагорьями, только к вечеру вышли обратно, на предел видимости городка.
Кружили в небе созвездия, и желтые листья дрожали в туманных заводях. Пепельная луна стыла над продрогшей тронутой ночным ледком землей. Скалы цепенели в хрупкой тишине, и звон горной речушки, заблудившейся в камнепадах, слабым эхом дрожал в воздухе. Полярные сияния бродили где-то рядом за чертой горизонта, и тревожный отсвет их бледными тенями пробегал по бездонной воде.
Она прижалась к нему. Почему-то ей снова стало неуютно и тревожно. Может быть, это океан дохнул ледяным посвистом ветра, и ей вдруг представились те неизбежные ночь или утро, когда все сегодняшнее снова окажется воспоминанием, Аркадий поцелует ее на прощание и, взяв чемоданчик, уйдет. На месяц, два, три…
— Скажите, пожалуйста, — Розанов спросил тихо, чтобы не слышали ожидающие в приемной люди, наклонившись к столу помощника, — скажите, как зовут адмирала?
Ему ответили.
Розанов явно нервничал, на виске у него ритмично подергивалась темная жилка.
— И имя сходится. Странно. Друг у меня был в молодости. Так же звали. Но это, конечно, однофамильцы. Тот другими делами занимался…
— Бывает, — неопределенно протянул помощник. — Вы посидите, пожалуйста. Сейчас от него выйдут, и я доложу.
Минуты через три дверь отворилась, и из кабинета вышли два офицера. До Розанова донесся отрывок разговора: «Я, Виталий Петрович, все равно новый рапорт подам. Почему других посылают, а меня нет. Чем я хуже? Не всю жизнь мне в кабинетах сидеть?» «А вы не горячитесь. Он же категорически не отказал. Сказал «подождите», — один из вышедших успокаивал спутника.