Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 30

В этот миг Васька бросился на него и успел ударить в живот головой. Винтовка выстрелила. Инстинктивно Клешков ударил Ваську прикладом, и тот упал.

Клешков перескочил ограду и тут же увидел на улице двух сякинских кавалеристов в папахах. Те, словно только и ждали этого, сорвали с плеч карабины, и пока он, петляя, улепетывал обратно через сад, садили ему вслед. Он уже проскочил сад вдовы Мирошниковой, летел уже по следующему, когда ворвался в сплошной и цепкий кустарник. Смородина, понял он. Он лез, пытаясь раздвинуть кусты локтями, но колючие ветки цеплялись, царапали, рвали одежду. Неожиданно сзади густой бас сказал:

— Это кто же, анафема, тут мне ягоду ломит, а?

Он оглянулся. Огромный бородач в расстегнутом жилете и торчащей под ним рубахой в распояску, смотрел на него подбоченясь.

Санька, держа обеими руками винтовку, полез обратно.

— Пикнешь — убью! — сказал он, поводя стволом.

Бородач засмеялся.

— Шустрый. Это ты, что ли, тикал от красных?

— А ты откуда знаешь?

— Не видно, что ли…

Он оглядел Саньку с ног до головы.

— Айда за мной. Есть добрые люди, приютят, — и ходко зашагал между кустами.

Санька двинулся за ним. По улицам невдалеке еще звучали выстрелы, и выхода не было.

Бородач ввел его в низенький домик, стоявший посреди сада, властно взял у него из рук винтовку, посадил, угостил хлебом и квасом, представился:

— Дормидонт. Дьякон тутошний.

Затем удалился, сказав, чтобы ждал. Саньке ничего больше не оставалось, потому что дьякон захлопнул ставни и запер дверь на замок.

Ожидание было тягостным, но Клешков заставил себя успокоиться. Прилег на лавке у стены и, накрывшись чьим-то полушубком, брошенным здесь же, заснул.

Очнулся он вечером, от звука открываемого замка. Сел.

Вошли трое. Давешний бородач, пройдя комнату, поставил на стол горящую лампу. За ним живенько вбежал в комнату, оглядел Клешкова и засеменил, чему-то посмеиваясь, щуплый жидкобородый старенький мужичонка в чиновничьей старой шинели и треухе. Третий, невидный в скудном свете лампы, вошел и встал в углу, до самых глаз укрытый в бурку, в насунутой папахе. Только рука его с длинными пальцами и торчащим ногтем на мизинце — ею он придерживал полы бурки — видна была в свете лампы.

— Дизертира, значит, привел господь увидеть, — сказал старик, похихикивая. — Ну, садись, сиротинушка, покалякаем.

Дьякон принес и подставил старику лавку. Тот сел. Лицо у него было узкое лисье, глаза слезились.

— Вот раздокажи-ка нам, — запел старик, во все глаза глядя на Клешкова, — раздокажи-ка ты нам, милой, что по садам-то в такое время делаешь, да еще с ружьем?

— Сбежал я, — сказал Санька, он остерегался того жидкобородого и потому решил говорить как можно меньше.

— От кого же сбегать-то у нас? — гундосил старичок. — Али власть у нас плохая? Для бедных людей власть, трудящихся защищает.

— А я ничего и не говорю, — сказал Клешков, подыгрывая старику, — власть как власть. Только к стенке становиться я не согласный.

— К стенке? Ай-ай-ай, — весь засострадал старичок. — В могилку, значит… Дак за что же тебя, милый ты мой вьюнош, к стенке? Чем ты прогневил большевиков-то?

— А за лабазы, — сказал Клешков. Он оглядывал исподлобья молчаливо снующего по комнате дьякона, расставлявшего по столу снедь, мрачную фигуру в углу.

— А что ж лабазы-то? — тянулся к нему старик, весь — внимание и забота.

— Пожег кто-то лабазы, — хмуро оказал Клешков. — Выставили меня возле одного. Тот еще не горел. Тут толпа. Я пока с ней занимался, кто-то и последний лабаз поджег. Вот меня и к стенке.

— Значит, сам-то у красных служил? — сочувственно кивал старик.

— В милиции, — пояснил Клешков, — да они мне никогда и не верили. А тут — случай. Ну и — в расход.

— А чего ж они тебе не верили, сокол? — спрашивал старичок, разливая квас. Дьякон густо сопел за спиной у Клешкова.

— Дядька у меня лавку в Харькове держал, а они дознались.

— Происхождением не вышел, — с внезапным восторгом отметил старичок и даже похлопал по ляжкам сухими ладонями. — Нет, ты гляди, а? Купчик, а в большевики лезет! Сам-то тоже в лавке бывал?

— И торговал, — сказал Клешков. Он вспомнил, сколько времени когда-то проводил у Васяни Полосухина, купеческого сына, с которым дружил, вспомнил, как был в одиннадцать лет половым в трактире у вокзала. Тут старичку его не взять. — У дядьки еще и трактир был, — добавил Клешков.

— Трактир, — запел, раскачивая головой, старик. — По питейной части, значит, владелец. Аи ты там и понятие имел, кому что подать?

— Все законы знал, — сказал Клешков, склоняя голову.

— Ан проверим, — щурился старичок. — Дуплет российский к выпивке канцелярской?

— Горчица с перцем, — хмуро ответил Клешков.

— А столоначальникам дуплет к штофу?

— Икра паюсная да сельдь.

— Красно говоришь. Какую материю купец любит?

— Кастор, драп, а женский пол — для праздника крепдешин или крепсатен, панбархат, шелк, атлас. Для буден — гипюр…

— Стой-стой! — со сверкающими глазами закричал старик. — Бостон в какую цену клал?

— Дядя за аршин по десять, а то и пятнадцать брал, — хитро, но с достоинством и медля ни секунды отвечал Клешков. — Для визиток сукно первого сорта до двадцати за штуку материи догонял.

— Что ж, голубь, — сказал старичок, склоняя голову и не отводя глаз от Клешкова, — все говоришь красно, и молод и умен — два угодья в тебе… Да вот… — он жестко вперился в глаза Клешкову. — При обысках бывал?

Клешков помолчал.

— Бывал, — сказал он, подымая глаза, — почтенных людей обыскивали. Страдал, но присутствовал. Не совру.

— Степенный, степенный, — одобрил его старик. — И своей рукой в расход выводил?

Клешков вздрогнул.

— Не было этого, — он вскочил, но могучая лапа дьякона снова приплюснула его к скамье.

— Дать ему, Аристарх Григорьич? — спросил дьякон.

— По-годь, по-годь, Дормидоша, — с дрожью в голосе тянул старичок. — А вот видели тебя, мил-человек, видели тебя за энтим занятием.

У Клешкова задрожало веко. Ложь! Он никогда никого не расстреливал.

— А видели, — сказал он, с ненавистью глядя на старика, — так приведите мне сюда того, кто видел. Я ему сам тут вот глотку перегрызу…, Никого я не стрелял, никого, слышите?!

— А вот оно и ладно, — опять пел старичок. — И куда же собрался ты стопы направить, сокол сизый?

— К Хрену — куда же! — сказал, с трудом успокаиваясь, Клешков. — Один он укроет.

— Э, — сказал старичок, впервые оглядываясь на человека в бурке, тот сделал какой-то едва заметный знак, — укрыть и другие укроют… А к батьке Хрену — оно, может, и попадешь. Видать, такая твоя дорога.

— Да, — сказал молчаливый в бурке из своего угла, — живые сведения о красных. Он послужит доказательством…

Всю ночь шел дождь Утром похолодало, грязь на улицах смерзлась. Когда Гуляев подошел к исполкому, где хотел отыскать Бубнича, стал сыпать снег.

У исполкома толпились чоновцы, перекидываясь шутками, дрогли на ветру в своих куртках, кожухах и пальто. Около них сполошно кричали несколько баб с грудными младенцами, проклиная все на свете и требуя хлеба. Часовой крыльце равнодушно посматривал на прохожих, даже не пробуя проверить документы.

В исполкоме длинные захламленные коридоры были пусты и темны. На втором этаже у предисполкома Куценко шло заседание. За машинкой мучился вооруженный чоновец, утирая от со лба и через час по чайной ложке отстукивая буквы. На обшарпанном диване, ладонями обхватив колени, сидела девчонка в кожанке и платке. Верка Костышева, секретарь.

— Здорово, Вер, — сказал, подсаживаясь к ней, Гуляев, — не знаешь, Бубнич здесь?

— Все здесь, — не глядя на него, ответила Костышева. Она не любила Гуляева, и необъяснимая эта нелюбовь странным образом притекала его к ней, хотя в глубине души он тоже явствовал к ней антипатию.