Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 82



В том, с какой интонацией произнесены эти слова, и в сопровождающем их неумолимом взгляде пылающих огнем синих глаз в самолет словно вдруг возвратилась прежняя Мюрзек, и у нас перехватывает дыхание.

– Удобной! – восклицает, выпрямляясь в кресле и краснея до корней волос, Караман. – В чем же эта теория так уж для меня удобна, вы можете мне сказать?

Один порог уже преодолен, порог свойственной дипломату невозмутимости. Но еще удивительнее трансформация, которая на наших глазах происходит с Мюрзек. Едва успел отзвучать негодующий вопрос Карамана, как она, охваченная раскаяньем, обмякает. Она кладет обе ладони на колени, опускает глаза, сутулится и говорит взволнованным голосом:

– Если мои слова вас обидели, мсье, я беру их обратно и от всего сердца прошу меня простить. – И поскольку Караман молчит, она добавляет со вздохом: – Надо сказать, что люди, которые были, подобно мне, всю жизнь исполнены злобы, не могут так быстро избавиться от некоторого автоматизма. Быть недоброжелательной очень легко. Видите ли, – добавляет она в неожиданном поэтическом порыве, удивляющем меня не меньше, чем проникновенная искренность ее тона, – яд находится у меня так близко к сердцу, а слова, которые могут ранить людей, так близко к устам… – И совсем уже тихо завершает: – Я еще раз смиренно прошу у вас прощения, мсье.

Наступает полная тишина – если оставить за скобками реплики, которыми обмениваются игроки в покер. Со смешанными чувствами гляжу я на эту французскую святошу, которая получает горькое наслаждение, прилюдно бичуя себя.

Что до Карамана, он усиленно подергивает губой. Когда ты на протяжении всей сознательной жизни – от монастырской школы ордена Иоанна Крестителя до Кэ-д'Орсе – являешься в своем выпуске самым блистательным учеником, очевидно, нельзя допустить, чтобы кто-либо в чем-либо тебя обошел. Даже в смирении.

– Мадам, – говорит он с тяжеловесной значительностью и великолепно имитируя сокрушение, – это я должен просить вас меня извинить, поскольку я позволил себе подвергнуть сомнению если даже не искренность, то, во всяком случае, точность вашего рассказа.

Я смотрю на него. «Если даже не искренность, то, во всяком случае, точность вашего рассказа»! Милый Караман! Милая старая риторика! А также добрая старая Франция, где нельзя надеяться дойти до высших ступеней административной или правительственной карьеры, если в лицее не получишь первой премии за перевод с латыни.

– Нет, нет, – говорит Мюрзек, решительно тряхнув головой и являя собой воплощенное угрызение совести. – У вас были все основания подвергнуть мой рассказ сомнению и считать меня старой дурой.

Караман с обеспокоенным видом бросает на меня быстрый взгляд, словно желая спросить, не пересказал ли я Мюрзек нашу с ним утреннюю беседу. Я отрицательно качаю головой, он успокаивается, с постным лицом глядит на мадам Мюрзек и, по-прежнему полный решимости обойти соперницу на пути к высотам покаяния, говорит, еще больше понизив голос, проникновенно и важно:

– Я никогда не считал вас… тем, кем вы себя назвали, мадам, но я был очень и очень не прав, когда, возражая против вашего свидетельства, дошел в своих возражениях до того, что они могли вам показаться обидными.

Тут Робби прыскает и принимается хохотать, прикрывая, как маленькая девочка, ладошкой рот, производя круговые движения тазом и сплетая и расплетая свои длинные ноги. Все смотрят на него с осуждением, и он, постепенно обретая серьезность, говорит, подавив последнюю вспышку смеха:

– Если это маленькое состязание в милосердии между двумя добрыми христианами наконец завершилось, мы бы, пожалуй, могли вернуться к существу проблемы…

Но продолжить ему не дают. Опустив забрало, в битву с грохотом вступает Блаватский.

– Мадам Мюрзек, – говорит он по-французски, чрезмерно грассируя, – согласно вашей версии, индус шел, размахивая над водой своей черной сумкой из искусственной кожи. Потом он внезапно вытянул руку и разжал пальцы. Я правильно излагаю?

– Да, – отвечает Мюрзек. – Именно так все и было.

– Благодарю вас. Не могли бы вы мне сказать, какое выражение лица было у индуса, когда он произвел это движение?

– Я не могла этого видеть, поскольку он был обращен ко мне спиной, – простодушно отвечает Мюрзек.





Робби снова принимается гоготать.

– Помилуйте, Блаватский, – говорит он, – что за детская ловушка! Once a cop, always а сор![29] Да и вообще, зачем расставлять ловушки мадам Мюрзек? Вам что, очень хочется, чтобы она солгала или ошиблась? Вы тоже цепляетесь за успокоительный и удобный тезис о том, что индус просто вор?

Приподняв губу, Караман говорит дрожащим от сдерживаемого раздражения голосом, бросив на Робби быстрый взгляд:

– Могли бы вы мне, наконец, сказать, что вы понимаете под этим термином «успокоительный и удобный»? Если только это не очередные магические словечки современного жаргона, – добавляет он с тонкой улыбкой. – В таком случае, разумеется, нет необходимости, чтобы они что-нибудь означали.

– Я готов их вам объяснить, – говорит с коварной кротостью Робби, и в его светло-карих глазах вспыхивает огонек. – Но для начала отметим следующее: вы, мсье Караман, исходите из того, что для пассажиров нет, по существу, никакой разницы, присвоил ли индус унесенную сумку или бросил ее в воду. В обоих случаях мы больше никогда не увидим ее содержимого. Тогда в чем же дело? – Изящное вопросительное движение длинной руки. – Откуда такие страсти? Почему столько усилий ради того, чтобы уличить мадам Мюрзек в заблуждении или обмане? Я вам это скажу: если индус в самом деле бросил сумку в воду, его образ обретает смущающие душу черты. Это уже не воздушный пират и не бандит. Это кто-то другой. Мудрец или учитель, как говорит мадам Мюрзек. И кто тогда может поручиться, что его противоборство с Землей не было всего только видимостью? И что он не был специально послан Землей, дабы преподать нам урок избавления от земных благ? – Последние слова он произносит с особым нажимом.

– Фу! – говорит Блаватский.

– Ну, это уж вовсе литературщина! – восклицает Караман.

Но Робби эти презрительные реплики не смущают. Он как будто их ждал. Он встряхивает длинными кудрями, изгибает шею, в его глазах вспыхивают лукавые искры, и он улыбается ангельской и ироничной улыбкой.

Но меня он этим не обманет. Я уже успел понять, что его ужимки – остаток мальчишеской агрессивности, от которой ему не удалось до конца избавиться. Но за ними почти всегда таится нечто серьезное.

– Теперь предположим обратное, – продолжает он мелодичным и преисполненным сарказма голосом, – предположим, что мадам Мюрзек ошибается. О, тогда все идет как нельзя лучше! Тогда мы спасены! Мы оказались жертвами обыкновенного ограбления! Индус – заурядный бандюга! Всё в полном порядке! Наше путешествие, невзирая на мелкий инцидент, случившийся по дороге, – такое же путешествие, как все другие! Мы даже можем надеяться где-нибудь приземлиться! – Он повышает голос: – Как знать, может быть, даже в Мадрапуре! Возле четырехзвездного отеля на берегу озера!.. – Он смеется. – Вот почему, мсье Караман, тезис о том, что индус просто вор, для вас успокоителен и удобен.

Караман чуть заметно передергивает плечами, он даже ими не пожимает, подчеркивая полное отсутствие интереса. Потом, глядя куда-то вниз, он тесно сближает колени и замыкается в себе – в позе полной отрешенности от мира, что снова заставляет меня вспомнить свернувшегося клубочком кота. Будучи высокопоставленным чиновником, он, должно быть, давно уже преуспел в искусстве прятать подальше от глаз папки с неприятными документами, для чего он просто располагается на них, обвив пушистым хвостом свои мягкие лапы.

– Balls![30] – говорит Блаватский, который не получил столь изысканного воспитания.

Я жду продолжения, но он ничего больше не произносит. Он не принимает эстафеты. Он тоже уходит в кусты.

29

Если ты шпик, ты останешься им на всю жизнь! (англ.).

30

Хреновина! (англ.).