Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 169



Поезд стоял на предпоследней колее, туда уже не доходила сводчатая крыша вокзала, вагоны мокли под дождем, по пустому перрону кружил мокрый ветер. Паровоз шипел где-то впереди, окутанный липким паром. Половина шестого! День нерешительно занимался, вагоны дышали негостеприимством и неприязнью к людям; большинство окон было забито досками, а через те немногие, что по воле случая сохранили, как роскошь, стекла, внутрь вагонов пробивался чахоточный рассвет.

Гонза потянул носом воздух, передернулся. Его пробрала холодная дрожь. Запах дыма напомнил мамину шинель: грязь, смрад отхожих мест, запах заношенной одежды, невыспавшихся человеческих тел - гадость!

Он прошелся по обшарпанному составу, открывал и закрывал двери вагонов, купе, и надежда найти ее испарялась. Теперь ему стало казаться даже невероятным, что ее вообще можно обнаружить в такой обстановке. Она к ней никак не подходила. В купе храпели; одни- сидя, засунув руки в карманы и упершись подбородком в грудь, другие- растянувшись во всю длину на сиденьях. Не открывай окна! - проворчал кто-то в душном полумраке. Потом более мирно: Сигарет нет? А то куплю. Шесть за сто. Нет? Тогда проваливай, дружок!

Он наткнулся на нее, когда потерял уже всякую надежду, наткнулся в пустом коридоре предпоследнего вагона. Она стояла, глядела в окно, почти касаясь лбом стекла, а руки держала в карманах старенького пальто.

Смотрела, как рассветает. Неподвижная, тихая. Может, и не дышала.

Не оглянулась, даже когда за его спиной громко хлопнула дверь. И ему показалось, что она отделена незримой стеной от удручающей обстановки раннего поезда, что она послала сюда, к ним, только тело свое, а сама осталась где-то... Он замер в двух шагах от нее, прислонился спиной к перегородке, стараясь успокоить сердце. Она не может не услышать, как оно бьется. Искоса он смотрел на ее профиль, вычерченный на сером фоне рассвета, и не двигался. Вот видишь, все-таки нашел! Так делай же что-нибудь!

Поезд дернулся. Она обернулась, без улыбки посмотрела, как смешно он изогнулся, удерживая равновесие, как взмахнул руками. Найдя ручку двери, он ухватился за нее.

И только тогда осмелился поднять глаза.

Впервые она обратила на него внимание! Лишь на долю секунды и совсем без интереса остановила взор на его помертвевшем лице - он благословил в эту минуту полумрак, - и в глазах ее, кажется, мелькнула улыбка, но скорее всего это ему показалось. Быть может, он и сделал попытку что-то выжать из себя, чтоб не упустить даже этот, совсем не возвышенный случай, но ничего не вышло. Закашлялся, смешался, отвел глаза.

Когда через минуту он глянул в ее сторону, она уже снова уставилась в окно и была далеко-далеко. Утонула в самой себе.

За окном проползали слезящиеся стены доходных домов, скелет эстакады, глубокое ущелье улиц внизу, облысевшая насыпь, окна, заклеенные крест-накрест, вонючие дворики с перекладинами для выколачивания ковров. Трубы, антенны. Дома показывали поезду свою изнанку. Звякнул колокольчик, поезд ускорил перестук колес, ветер размазывал капли на грязном стекле. Мир поднимался из стоячей воды.

Уйди ты лучше! Недотепа!

Гонза дернул ручку двери и застиг врасплох единственного пассажира купе. Притаившийся в углу старикашка со сморщенным лицом, - откуда я его знаю? испуганно вздрогнул. Сплюнул даже:

- Тьфу! Ну и напугал!



Левой рукой он все еще сжимал ремень для опускания окна, в правой у него был нож, которым он старался этот ремень срезать. Старик застыл было в этой недвусмысленной позе, но только на миг. При виде Гонзы он облегченно вздохнул и выпустил ремень. Провел ладонью по щетинистому подбородку.

- А я-то испугался, думал - проводница. Натяни на бабу мундир - хуже черта станет! Крику-то из-за паршивого куска кожи...

Он с подчеркнутой неторопливостью сложил нож и засунул его в карман брюк. Ткнул пальцем в ремень:

- Я и подумал: ну к чему он тут? Так только, болтается зря... Все равно после войны новые вагоны будут. Это уж точно.

Отнюдь не желая открыть шлюзы старческой болтовне, Гонза зябко забился в угол у двери. Отличное место: наискосок, через дверное стекло, он мог видеть девушку, мог беспрепятственно смотреть на нее, обращаться к ней с долгим, взволнованным монологом - только бы замолчал этот старикашка. Смешно. Подумаешь, ремень. Мне-то что? Везде воруют - на заводе уголь крадут целыми вагонами, топить-то нечем, все крадут: железо, лаки, резцы, лампочки, уголь, рабочее время, и все об этом знают, и никто слова не скажет; воруют даже такие люди, которым это раньше и в голову бы не пришло.

- Ты не думай, я не воришка... Таких мыслей ты не допускай, несправедливо это будет, малый...

- Да ради бога, на здоровье.

- Я ведь только для ботинок. Понял? Гляди - вот так выкроить, и готовы две набойки. И сойдет для грязи. Если это останется между нами, я тогда... - он изобразил, как перерезал бы ремень. - Чик - и готово!

- Отстаньте от меня, - сердито сказал Гонза. - Ничего я не видел. Я спать хочу.

В тишине монотонно постукивали кастаньеты колес, паровик втаскивал вагоны на холмы предместья, сипло вздыхая.

Светало. Где-то хлопнули дверью, разнесся хриплый кашель - и опять бормочущая тишина и ритм, от которого опускаются веки, наливаясь горячей тяжестью, и слабеет тело в сладкой истоме. Гонзе так знакомо это промежуточное состояние между сном и бодрствованием. Заменитель, эрзац - не более. Но со временем научаешься спать в любом положении: скорчившись, зарывшись в мешки на крыше малярки, на стульчаке в уборной, уткнувшись лицом в ладони, в раздевалке на калориферах центрального отопления, стоя, как лошадь; со временем все это складывается в целостную систему, ты делаешься мастером молниеносного засыпания в любом положении, на самое короткое время - пожалуй, ты ухитрился бы заснуть даже вися вниз головой, как летучая мышь, или на ходу, на бегу даже. Достаточно закрыть глаза - и падаешь, падаешь... А потом в испуге схватываешься, что вот-вот брякнешься башкой в тарелку с похлебкой - стоп! И приходишь в себя от всех этих снов и засыпаний, от дрем и дремот, полуснов и четвертьснов - с выпотрошенным мозгом, с жарким пятном на лице, а во рту у тебя собралась слюна. Но даже и в таком минутном сне есть известное облегчение. В нем - бегство. Бегство! Начинаешь вдруг воспринимать все острые углы жизни как-то сглаженно, как нечто далекое; через блаженно отрешенное сознание твое свободно льются представления обо всех цветах, всех ароматах, всех звуках - представления, не связанные меж собою ничем, что помешало бы воспринимать их, - и ты в этом особом состоянии гипноза то всплываешь, то погружаешься, как водолаз, и падаешь на дно, и тогда какой-нибудь посторонний резкий звук мгновенно выносит тебя на поверхность сознания, в настоящее - к утреннему пригородному поезду, к силуэту девичьей фигуры в коридоре, а потом ко всему этому припутываются вчерашние лица, они приближаются и уплывают - вот Павел, вот лица тех, кто был у Коблицев на вечеринке, и Бацилла, и все остальные, которых свели друг с другом завод, военное время, и даже обшарпанная кофейня, где еще немножко топят; потом всплывает обрывок из Брамса, и треск шаров на бильярде, и плеск ночного ливня за бумажными шторами затемнения...

Она едет в том же поезде, ему достаточно приоткрыть, веки, глянуть сквозь щелочку, но лучше закрыть глаза, так он видит ее явственнее, совсем живую. Вот мелькнула она между стапелями, в тесных рабочих брюках, в платочке; в руке несет тигель с заклепками. Он издалека узнает ее шаги. Движутся одни ее ноги: туловище, плечи и прямая шея остаются в непостижимом покое. И все же нет и намека на неестественность в такой походке. Гляньте, говорит кто-то, как выступает! А Гонза ест ее глазами, и приходит ему на ум Настасья Филипповна из «Идиота». Точно! В ней гордая красота Настасьи, и чужие взгляды она несет на себе так, будто их не замечает. Темные, чуть, чуть раскосые глаза устремлены вперед без интереса, без удивления, будто смотрят сквозь предметы и сквозь тебя-куда-то далеко, но в них ты не найдешь высокомерия. Скорее это сдержанность. Весь день она среди людей, в грязи и грохоте фюзеляжного цеха, и все же как-то странно одинока, замкнута в невидимом кругу, в который не пускает никого, равнодушная к окружающей грубости, безучастная к сальным взглядам, которыми ее ощупывают. Ее безучастность внушает особое уважение, хотя на первых порах это свойство дразнило тех, кому незнакомо чувство неловкости. Многие из фюзеляжного цеха пытались познакомиться с ней поближе, но никто не преуспел. Эта свинья Пепек Ржига пытался назначить ей свидание. А после неудавшейся атаки презрительно сморщил свой пятачок и выразился так: «Маркиза! Цену себе набивает! А я вам говорю: шкура она. Ей подавай хахаля с деньжатами. Знаю я таких».