Страница 2 из 169
Он вздохнул свободнее на пронизывающем ветру, который мел улицу.
Без конца моросило, мартовский денек, пропитанный унылостью, неохотно выпутывался из тумана. Пение петухов производило дикое впечатление, но не удивляло. На четвертом году войны были свои секреты в квартирах, в дровяных сараях во дворах. По дому ходил слух, будто Кубаты выкормили гуся в клозете. Наказания за это чудовищно несоразмерны преступлению, но как ни странно, пока что в нашем квартале не нашлось доносчика. Опять петух! И еще раз! Гонза уже полюбил этого невидимого крикуна, который не соглашался молчать и молодецким кличем приветствовал каждый новый протекторатный день, хотя в любой из них мог печально кончить свою жизнь в супе с лапшой.
Спрятавшись за выступ витрины, Гонза ждал трамвая; в груди покалывало при вздохе, в желудке урчало от выпитой бурды. Зубы стучали. Несколько фигур бежало к островку остановки. Тени... Далекое дребезжание трамвая... Потом он увидел, как трамвай трудолюбиво взбирается в гору, скрипя несмазанными осями. Из промозглых сумерек медленно выплыла голубая махина. Ну, отлепись от стены, возьми штурмом забитый телами вход! Локтями пробейся хотя бы на площадку. А повезет - продерись к скамейке, втиснись между дремлющими.
Может, и она войдет в вагон. И случится что-то необычное.
Он лелеял в душе огонек сумасшедшей надежды, огонек этот светил ему в хмуром вагонном полумраке. Затхлое тепло тел; волглая одежда пахнет кислятиной. Он едет, а с ним едут лица - измятые, изломанные усталостью, хмельные от недоброго сна, синеватые в тусклом рассветном свете,- утопленники! Всплыли в памяти строки из какого-то стихотворения... Голова у старушки дергается резко - ну прямо курица, сейчас закудахчет, а парень рядом с ней рыба: голова запрокинута, приоткрыт идиотский рот. Помер, что ли? Да нет. Вагон рванул, трогаясь с места, парень поднял отяжелевшую голову, озирается, моргая глазами, - точь-в-точь разбуженная сова. Записать бы все это, попытаться уловить подавленное настроение... Утра тысяча девятьсот сорок четвертого года! А зачем? Что, собственно, записывать? Эту тягомотину бессилия, это оглупляющее ожидание чего-то неизвестного, этот гнусный эрзац жизни - вроде искусственного меда, от которого жжет на языке и в желудке?
- Beim Blindtor! Слепые ворота! - кричит кондуктор.
Взгляд через чье-то плечо на сложенную пополам газету. Вермахт в упорных боях с большевистскими ордами имел полный успех, хотя и отошел на заранее подготовленные позиции... Ожесточенные бои под Витебском... Еще один пиратский налет на Берлин... Ничего нового, самый обычный день, где-то далеко люди убивают друг друга, ревут орудия, деревни пылают, как стога соломы - вчера показывали в киножурнале, - конвейер смерти, а тут скрипит трамвай, жалуется на недостаток смазки, газеты хвастают, что всюду покой и порядок. Здесь не стреляют, здесь только ждут. Ждут, цепенея. Попробуй пожалуйся, а тебе скажут: благодари судьбу, паренек, что не пришлось тебе с чемоданчиком в руке катиться в рейх, как большинству твоих принесенных в жертву сверстников рождения несчастного двадцать четвертого года. Повезло тебе: остался возле маминой юбки, и бомбы тебе на голову не сыплются, так что будь любезен, попридержи язык! Да знаю я все, только кто нам потом вернет эти годы? Или их будут выдавать по особым талонам? Я мог бы быть уже на втором курсе, мог бы... мало ли чего! Ах, чепуха...
Она вошла в вагон - и внутри у него что-то дрогнуло. Он готов был поклясться, что стало даже светлее.
Толпа, берущая с бою ступеньки вагона, внесла на площадку ее, затертую меж пальто и сумок. Шипящая перебранка, злобный звонок кондуктора. Освободите, черт возьми, вход! Сдавленную телами, ее кружило, как щепку в водовороте, в синеватом свете он узнал ее по волосам, они заблестели в лучах уличного фонаря, по лицу быстро пробежали свет и тень. Толпа притиснула ее к нему, и от волос ее, под самым его носом, запахло свежестью.
Он вдавился в угол, спиною к чугунной решетке, вытянул руки по швам и затаил дыхание. Вагон дернулся, набирая скорость, - ее бросило на него. Вот она полуобернулась, он на миг увидел ее профиль: высокий лоб, прямой нос и сжатые губы - полные, быть может, слишком полные губы, он прочитал по ним замкнутую гордость и самообладание - и ему стало страшно, как бы она не услыхала биения его сердца. От тела ее исходило какое-то приятное тихое тепло. Никогда она не бывала так близко к нему, он вдруг воспринял это как предзнаменование, пусть совсем невнятное. «В твоем тепле, ах, как спалось бы мне...» - сквозь скрип и толчки вагона вынесла ему вдруг память стихи... Как там дальше?!
А что, если, пришла в голову сумасшедшая мысль, что, если приблизить губы к ее уху и шепнуть: «Слушай... это я... стою вот сзади. Ты меня знаешь?» Но Гонза был твердо уверен, что не посмеет, потому что никто не смеет ни с того ни с сего обращаться к человеку с такими задумчивыми карими глазами, в которых может отразиться недоумение. Что тебе надо? Кто ты такой? Лицо твое мне почему-то знакомо...
Тут он с испугом спохватился - трамвай тормозил у остановки напротив вокзала; он знал, что она сейчас выйдет, и ему вдруг стала невыносимой мысль, что она затеряется в утренней мгле, больше того, что он с таким преступным легкомыслием упустит момент, который наверняка не повторится.
Он опомнился, когда уже потерял ее из виду.
Это было как приказ: за ней, болван!
К трамваю прихлынула толпа, люди лезли на площадку, штурмовали вход, забили его совсем. Эти мужики и толстые старухи притащились из деревень ночным пригородным поездом, они не выспались, извелись и ломились в трамвай со своими набитыми мешками и чемоданами, тяжело дыша от усталости; они счастливо избежали проверки, натерпелись страху и теперь теснили Гонзу назад, на площадку.
Он пробивал себе дорогу сильными рывками, ругался, работал локтями...
Ветер. Дождь облизал лицо.
Где она? Расплывающиеся тени мельтешили в предутренних сумерках у входа в вокзал.
Гонза вошел в зал и снова вышел в коридор, он натыкался на людей, разглядывал проплывавшие мимо лица - ее нигде не было Чемоданы, мешки, на сквозняке дремлют пассажиры, уронив головы на грудь - печальные пассажиры блуждающих поездов. А на заплеванном полу храпят солдаты вермахта, подложив ранцы под головы, разинув рты; эти ждут бог весть какого поезда, который отвезет их бог весть куда...
Унылый зал приветствовал его шумом, который прорезал нудный голос диктора.
Где она? Очередь с мучительной медлительностью ползла к окошку кассы, Гонзе пришлось встать в самый конец. Он с трудом переводил дыхание, кашляя простуженно. Эй-эй, куда без очереди? Впереди поднялся возмущенный гвалт. Очередь отгоняла взмыленного толстяка - ишь, хочет пробраться к окошку! Видали таких! Собака! Становись в очередь, как все! Людям на работу ехать! Надо вести себя по-человечески!
А вдруг не найду ее? Так мне и надо, я совсем одурел... Еще опоздаю на поезд, что тогда?
Обычно он ездил автобусом, что означало: час тряски в переполненной машине до конечной остановки - за это время тысячу раз можешь перечитать фамилии на вывесках всех магазинов вдоль дороги или поразмышлять хоть о бессмертии амбарного долгоносика, а потом, надрывая легкие, топай по проклятым тремстам восьмидесяти трем ступеням на Вапенице! Оттуда, от улочки между скромными маленькими виллами, до главных ворот завода ходили разбитые, до невероятия переполненные автобусы. А жестокость лестницы состояла не только в том, что она до конца выжимала ту каплю бодрости, которую успеешь накопить за время недолгого сна, но главным образом в том, что на ней с безнадежным постоянством встречались люди, возвращающиеся после двенадцатичасовой смены. Вверх-вниз, туда-обратно, триста восемьдесят три ступени и столько же на обратном пути! Лица, смятые усталостью, глаза, погасшие после ночной работы, - привет, здорово, Гонза, хороша житуха, а? Дерьмо...
Жестоким было и бесконечное ожидание на пронизывающем ветру в длинной очереди, пока втиснешься в автобус! Но все же этот путь казался ему предпочтительнее уже тем, что был на несколько минут короче, чем поездом, в отупляющей тряске вагона.