Страница 166 из 169
Иди дальше!
Но - куда?
Гонза плетется через мост и вдруг, очутившись на другом берегу, словно по неслышной команде опрометью пускается бежать.
Отложи карандаш! Как это было? Помню, то ли когда я пролез через дыру в заборе, то ли, вернее, когда со всех ног бежал мимо рассыхающихся перевернутых лодок, мне показалось, что из трубы сарайчика поднимается дымок. Я не верил еще в ту минуту, это казалась мне подозрительным и грубо подстроенным, я боялся обмануться и подавил в себе робкую надежду. Странно: теперь, много лет спустя, когда я пишу эти строки, в них уже спокойная достоверность свершившегося факта - этакая относительная правда пережитого.
Да, все случилось просто: стоило только открыть дверь.
Я разглядел ее профиль даже в том скудном полусвете, который просеивался через грязные стекла. Знакомый запах холостяцкой берлоги... Бланка сидела на единственном стуле, вытянув ноги к времянке, закутанная в грубые одеяла; она испуганно обернулась, когда я вошел. Не знаю, сразу ли она узнала меня, она встала - помню, одно одеяло сползло к ее ногам, - однако не двинулась мне навстречу. Я стоял на пороге, как призрак, держась за дверную ручку, мне не хватало воздуху. Потом я захлопнул дверь и шагнул навстречу неподвижно раскрытым глазам...
- Маркиза! - тихо позвал я, обращаясь к тени. Я боялся шума и, уж не знаю почему, назвал Бланку этим давним, чуть пренебрежительным заводским прозвищем. Наверно, после долгой разлуки мне трудно было произнести ее имя.
Жива! Я воспринял это как нечто естественное и логичное. А Бланка все еще не шевелилась и - что совсем меня сбило с толку - не обнаружила ни малейших признаков удивления.
Ни радости, ни отвращения, ничего!
Мы стояли друг против друга и молчали. Не помню, как долго длилось это странное молчание. Я заметил, что губы ее, чуть приоткрытые дыханием, слегка дрожат, будто к ним изнутри рвутся слова, но голоса нет и они остаются невысказанными. Во времянке гудело пламя, через щель в дверце на белый лоб Бланки падал дрожащий свет. Она ли это? Она! Я касался взглядом ее лица когда-то давно страшно давно я был просто болен им, - потом, как Фома неверующий, отважился коснуться светлых волосков, расположенных веером на переносице. Бланка не отстранилась. А я, как слепец, ощупывал ее лицо, узнавал и не узнавал его, кажется, тихонько звал ее по имени - точно не помню, но помню странное ощущение, что она меня не замечает. Было в ней что-то незнакомое, какая-то перемена, сдержанное безразличие, не знаю что, знаю только, что я почувствовал себя ужасно беспомощным. Бланка! Это я! Узнаешь? Она, быть может, силилась вернуться к действительности, но это ей удалось только после того, как я схватил ее за плечи.
Тогда она протянула ко мне свои руки ладонями кверху.
- Я убила его... Вчера вечером... Не знаю... Наверно...
Я тупо таращился на ее маленькие ладони, на пальцы, исцарапанные заклепками, и целая вечность прошла, пока я понял смысл ее слов. Мозг мой был парализован, я мог ощущать только безмерную жалость, но ни слова не приходило на ум, так я был потрясен. Я заставил ее сесть. Пусть говорит!
- Я не могла иначе... Иначе мне нельзя было бы жить... Но я никогда этого не забуду, не смогу, я знаю... - Она выдавливала из себя эти слова, уставясь в догорающий огонь, и лицо ее старело с каждым словом. - Я убила человека... наверно... Не знаю! Вот этими руками, взгляни! Я их боюсь... брезгую ими... я мыла их ночью в реке... не помогло! После вчерашней ночи я - уже не я...
Она не умолкла, пока не исторгла из себя всего. Мне было нехорошо, я подумал, что отныне меня уже ничто не поразит, кроме собственной смерти.
Я придвинул от окна ящик, на котором сиживал прежде, сел и слушал ее. Потом - по крайней мере мне так показалось - она немного успокоилась, если можно назвать спокойствием изнеможение, и откинула волосы со лба тем особенным своим движением, которое я так любил. Я готов был видеть в этом машинальном жесте признак возвращения к прежнему. Она посмотрела на меня с непонятным вопросом. Помню, мне хотелось, чтобы она заплакала; но этого не произошло.
«Говори», - сказали мне ее глаза.
Я встал и потянулся, чтобы выиграть время.
- Тебе не в чем упрекать себя, - сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, я плохо понимал, что я такое несу; потом меня будто осенило: я взял ее руку, раскрыл ладонь и поцеловал. Не знаю, поняла ли она, помню только, что в ужасе отдернула руку.
Довольно! В облупленном чайнике на печурке клокотала вода, и этот мирный звук побудил меня заняться практическим делом. Здесь где-то должно быть немного липового цвета - мы летом нарвали его на Сазаве... Я пошарил в хламе на полке. Бланка поняла, что я ищу, и кивнула на полупустой кулек на столе. Я нарочно громко топал по полусгнившим доскам, чтобы спугнуть зыбкую тишину, озирая этот грязный и жалкий мирок, который когда-то так много значил для меня. Похоже на кладбище воспоминаний - на каждом шагу надгробные памятники. Вот нож. Вот зевает пустая сахарница. Вот глуповато улыбаются с цветных фотографий холеные мордашки кинозвезд, но теперь их нарочитость меня раздражает. И лишь божественная Гарбо по-прежнему сохраняет достоинство, меланхолическую загадочность, если не считать, что в свое время я пририсовал ей фербенксовские усики. В вазочке на закапанном стеарином столе сохнет веточка прошлогодней рябины. Где же кружки? Вот эта, с отломанной ручкой моя, из другой всегда пила Бланка; не будем менять заведенного порядка.
Тонкими пальцами Бланка обхватила кружку и машинально отпила.
- Я потеряла голову, - заговорила она. - Всю ночь провела на улицах. Боялась замерзнуть и все ходила, ходила... Ко мне пристал какой-то тип, думал, что я проститутка. Я убежала от него. Не знаю точно, что я делала. Сюда я решилась прийти только под утро...
Я понял, что она ничего не знает о бомбежке. В дрожащем свете печурки Бланка казалась уже совсем спокойной; я почувствовал облегчение, но ненадолго.
- Здесь мне нельзя оставаться, - сказала Бланка. - Сын нашего Гефеста, Карел, - помнишь? - вернулся из Германии. Сегодня он пустил меня, видно, из благодарности судьбе, но вечером все равно придется убраться.
Липовый чай согревал желудок. Мы сидели рядом, вытянув ноги к огню, и отхлебывали безвкусный отвар. На первый взгляд все было как прежде, но все было не так. В этой тишине и полутьме меня охватило такое чувство, будто на свете нет больше людей - только мы двое. Последние. Или первые?..
- Почему ты не пошла домой?
- Не могу, - вздохнула она. - После такого становишься загнанным зверем, не рассуждаешь. Я забыла там сумочку, в ней удостоверение, заводской пропуск, продуктовые карточки, все... Ко мне домой уже наверняка приходили.
Ящик подо мной скрипнул. Я молчал.
- Я будто повисла между небом и землей. Что мне делать?
- Сейчас пей чай. - Наигранной решительностью я попытался прикрыть свою полную растерянность. Долив ее чашку, я стал болтать о том, о сем, стараясь собраться с мыслями. - Человек не такая уж крупная вещь, может и затеряться, и потом - до конца войны теперь недолго, может, несколько недель...
Мелихар! Мне представилось его сердитое лицо, и у меня отлегло от сердца, я ожил. Он должен нам помочь! Пусть ругается как угодно, пусть наорет на меня, как на собаку, - насчет этого я не сомневался, - но помочь он должен! А я готов стать перед ним на колени, пригрозить ему, готов на что угодно... Почему-то я был твердо уверен, что он не откажет, и с великолепным легкомыслием уже убедил себя: все спасено! Я выложил свой план Бланке, она сначала недоумевала, не верила, но в конце концов кивнула.
- Обещаю, что не буду помехой...
- А ну тебя!.. Но что с тобой? Тебе нехорошо?
Она созналась, что не ела со вчерашнего дня. Я пошарил в бумажнике, нашел талоны на сто граммов мяса и на хлеб.
- Погоди здесь, - сказал я. - Я сбегаю в город и постараюсь раздобыть что-нибудь.