Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 105



Не помню, что я ответил ему. На семинарских занятиях в институте мои стихи разделали под орех. Первые мысли были — правильно ли я выбрал свой путь. Подумывал уйти из института, но остался. Сомнения преследовали меня и на втором курсе, хотя два-три моих стихотворения, написанные в институте, вроде бы нашли сочувственные отклики и у сокурсников, и у руководителей творческих семинаров.

Сомнения в раздумьях о будущем, как видно из письма, бередили и душу Алексея. Его не прельщала работа учителем, хотя он хорошо понимал высокое ее предназначение.

Через два месяца я снова получил от Алексея письмо и рассказ, опубликованный в россошанской газете 20 мая 1951 года — за три дня до отправки письма.

«…Первым делом я хочу Вам искренне пожелать успехов в последние дни учебы, отличной сдачи экзаменов и доброго здоровья. Вторым делом напишу о своей жизни и делах. Ничего особенного, потрясающего за это время в моей жизни не произошло; дни идут своей чередою, с одной стороны, однообразные — иногда до тошноты, — с другой стороны, несут они радостное новое, что почти скрадывает их однообразность. Туманно сказано? Поясню. Однообразие — то, что каждодневно сидишь в одних и тех же стенах и не видишь жизни в ее полный рост. Я не в том смысле говорю, что знания — тошнотная вещь, — наоборот, досадно то, что применяешь их только на уроке, когда тебя вызовут. Но, правда, всему свое время: пускай не выйдет из меня учитель, а знания пригодятся.

Разнообразие — то, что я каждый день общаюсь с бумагой и «творческим пером», пишу на бумаге этим пером о тех кусочках жизни, которые видел сам и слышал от других. В первом письме я Вам говорил, что начал писать нечто вроде повести. Пишу и сейчас, выгадывая время большей частью по ночам. Шесть глав (объем всего написанного — больше трех тетрадей) написаны начерно. Сейчас душа иногда горит писать, но ограниченное время берет за руку, и сам себе невольно говоришь: «Ты допишешься!» И бросаешь, беря в руки арифметику Тулинова.

Недавно написал, вернее, обработал ранее написанный рассказ «Короткая линия», который и посылаю Вам на строгий суд, потому что это и для Вас, и для нас — одинаково важно. Сам чувствую, что бледновато, но все зависит в дальнейшем от упорного труда и безукоризненного знания жизни. Главное — видеть то, чего другие не видят в ней, а это очень трудно, а у меня его пока еще, можно сказать, почти нет.

Прошу Вас ответить на мое письмо и высказать Ваше мнение об этой, четвертой моей прозаической вещичке. В основном все…

23.5.51.

Рассказ «Короткая линия» — типичный для того времени: поверхностный, с мнимым конфликтом, с непременными ворчливой бабкой и мудрым дедом… Подобные сочинения выходили тогда не только из-под пера начинающих литераторов, какими были мы с Алексеем, но и многих профессиональных писателей, лауреатов. Об этих творениях позже с убийственной иронией скажет Александр Твардовский:

«Глядишь, роман, и все в порядке: показан метод новой кладки, отсталый зам, растущий пред и в коммунизм идущий дед; она и он — передовые, мотор, запущенный впервые, парторг, буран, прорыв, аврал, министр в цехах и общий бал… И все похоже, все подобно тому, что есть иль может быть, а в целом — вот как несъедобно, что в голос хочется завыть…»

Да, все это было на космическом расстоянии от подлинных проблем жизни тех лет.

Позже это поймет Алексей. В ужасе буду оглядываться и я. Через пятнадцать лет у меня сложатся стихи:

«Наивность детская — чего я не писал!.. Теперь припоминаю — стыдно, право. Я недостойных славы восхвалял и низвергал достойных славы. Кто в этом виноват, постигнуть помоги, — я в рост хотел стоять среди согбенных. И падал так, как падает ребенок, когда поднимется на первые шаги».

Да, это будет позже. А пока Алексей просит строго судить, но сердится за такой суд, хотя и «сам понимает, что бледновато…».

Я судил строго, как строго судили и меня на институтских семинарах. Он упирался. Я ставил ему в пример его же замысел повести или романа. Если его исполнить, как он задуман, — это будет настоящая проза! Гораздо серьезней, чем рассказ.

Зная первые его вещи, можно представить, какую надо было ему проделать внутреннюю, духовную, работу, чтобы от ученического примитива прийти к тому, что отныне оставляет его в истории русской советской литературы. Это тем более удивительно, что проделал он эту работу без литературной среды, совершенно самостоятельно. Потому-то так чуток и пытлив был он даже в кратком общении с людьми этой среды.

Обмен письмами, перепалка при оценке написанного рождают снова в нас близость во взаимоотношениях. Он снова называет меня, как прежде, по имени.

Мы оба — в мучительных поисках, и оба спешим навстречу друг другу с малейшими, как нам кажется, обретениями в этих поисках.

Алексей не решился сразу рвать со своей специальностью учителя. Он поехал-таки работать в Первомайскую семилетнюю школу Ново-Калитвянского района. Преподавал русский язык и литературу. Как он там жил и работал, я не знал. Переписка с ним прервалась.



О его жизни и работе в Первомайском поведал недавно в своем очерке о Прасолове журналист, собственный корреспондент воронежской газеты «Коммуна» Петр Чалый, живущий ныне в Россоши. Родом из Первомайского, он шестилетним мальчиком часто встречал Алексея у учительницы Веры Опенько. Мальчик приходил к учительнице посмотреть книжки, которых у нее было множество. Примостившись на лавке и листая книжки, он видел и слышал, как учительница и новый учитель все разговаривали и разговаривали…

Через много лет Петр, студент воронежского вуза, встретит первую книжку Алексея Прасолова, а потом будет работать с ним в россошанской газете.

Вера Опенько стала первой любовью Алексея Прасолова. Человек кристальной чистоты, она была дочерью красного конника, героя гражданской войны Митрофана Опенько, о котором рассказал Гавриил Троепольский в очерке «Легендарная быль». Вера была секретарем райкома комсомола, ее ждала заманчивая карьера, но она все оставила и уехала работать учительницей русского языка и литературы в самое дальнее от райцентра село, в котором не хватало учителей. Тогда-то они и познакомились. Встреча эта была для Алексея как просветленье. По-новому «примеривал он к миру жизнь свою… Но Алексея звало истинное его призвание, и он год спустя уехал из Первомайского ему навстречу. А Веру ждала болезнь и преждевременная гибель…

Узнав о гибели Веры, потрясенный, Алексей напишет горькие стихи, посвященные ее памяти.

Это уже подлинный Алексей Прасолов. Вот какой ценой добывает душа поэта «железный стих, облитый горечью…».

«Вышло так, — рассказывает Петр Чалый, — что через пятнадцать лет Алексей Тимофеевич уже журналистом заехал в Первомайское. В бывшей краснокирпичной школе, поставленной еще земством, располагалось теперь правление колхоза, у крылечка и поджидали председателя. Прасолов не участвовал в разговоре, — сосредоточенный лоб прорезали глубокие морщины, — стоял в сторонке, как зачастую, весь в себе. Тут его тронула за руку моложавая женщина.

— Алексей Тимофеевич, цэ вы? Еле признала вас. Меня не вспомните, сколько прошло. Вы наш класс учили…

Обрадовались случайной встрече, улыбались, расспрашивали друг о друге. То была Маруся Величко, работала тогда дояркой на колхозной ферме. Говорливая ученица. Звучным голосом спешила высказать:

— Я хоть и неважно училась, но посейчас не забыла, как хорошо вы нам про Пушкина рассказывали.

…У тети Матрены, теперь она уже бабушка, с той поры, сменяя друг друга, квартировало немало постояльцев, она сама им счет потеряла. А Прасолова не забыла.

— Обходительный был паренек. Я прихворну, а то и бригадир на работу посылает на весь день, так Алексей воды наносит, колодезь неблизко, в яру, сам скотину управит, вечером в хате протопит. По ночам над книжками сидел. Когда ни кинусь ото сна, светится на столе керосиновая пятилинейка. Я его пожалею — побереги голову. Засмеется и опять в книжку!.. С Верой Митрофановной была хорошая пара…

Уехал учитель.

Вера Митрофановна осталась… Учительствовала до конца дней своей короткой жизни, из которой ушла, как и Прасолов, не успев постареть.

«Хорошая душа», — напишет о ней в письме по прошествии многих лет Алексей Тимофеевич.

Знали о том и мы, ее ученики. Не всякого человека, пусть даже и учителя, ходили бы ребята целым классом проведывать в больницу. К Вере Митрофановне ходили в мороз на лыжах за полтора десятка километров. Выстаивали у оснеженного кружевами оконца. А она за остуженным стеклом то, обрадованная, смеялась сквозь слезы, то больше сокрушалась, переживая за нас, и наказывала не вырываться в такую дорогу. На нее, с виду не деревенскую, худенькую женщину, в замужестве легло столько житейских невзгод (в селе их ни от кого не утаишь, все на виду), и болезни не отступались, а она держалась. В класс входила с улыбкой. Она учила нас своей улыбкой не гнуть спину перед встреченной бедой.

Тем и памятна.

Как и ему…»