Страница 93 из 105
— Прошу любить и жаловать нового преподавателя пения и музыки, — сказала завуч. — Михаил Петрович Шевченко…
Первые глаза передо мной — удивленные глаза Алексея. Да, дорогой, вот так. Вот мои университеты!..
Когда завуч ушла, я сказал ребятам, которые знали меня, как облупленного, и которых так же знал я:
— Что же… При учителях зовите уж меня по имени-отчеству… А вообще я остаюсь для вас просто Мишкой…
Год преподавал я в педучилище. Петь у доски Алексея никогда не заставлял. На скрипке он играл неплохо. Он любил музыку и чувствовал ее до слез.
А звать он меня стал по имени-отчеству даже наедине. Потому и в первых ко мне в институт письмах он обращается ко мне на «вы». Позже все снова станет на место…
Осенью я уехал в Литературный институт. Кстати сказать, чертову справку об отпущении на учебу я опять не приложил к заявлению. Но в Литературном институте ко мне подошли по-человечески. В первый же день по приезде завуч института Сергей Иванович Халтурин вызвал меня и потребовал такую справку. Иначе-де отчислим. Конечно, мне из училища тут же прислали ее.
Прощание с Алексеем было грустным, хотя он и рад был за меня. Нам уже — в разлуках — не хватало друг друга. Расставаясь, надеялись на встречи. Работать в школе Алексей не собирался. Может быть, и у него впереди — Литературный…
На летних каникулах я приехал в Россошь, дал знать об этом Алексею. Он снова стал бывать у нас чаще. Мы располагались в саду, ели вишни, — мама оставляла их к моему приезду, варила с ними вареники… Алексей пытливо расспрашивал о литературной жизни столицы, о литературных поветриях, об институтских занятиях, о творческих семинарах, об отдельных писателях, тех, кого мне удалось видеть и слышать. Ко всему рассказанному относился с неторопливым раздумьем.
Надо сказать, Алексей до всего, как правило, тяжело шел сам. Для него изменить свое мнение в чем-то всегда было нелегко.
Он уже, став выпускником педучилища, сотрудничал в районной россошанской газете. Его приютил там тогдашний редактор Борис Иванович Стукалин. Алексей писал статьи, корреспонденции; печатал очерки, рассказы и стихи. Твердил, думаю, больше со слов Бориса Ивановича, что для литератора это очень важно — посотрудничать в газете. А внутри у Алексея шла серьезная работа. Об этом будут свидетельствовать его письма.
В первое каникулярное лето я ездил к нему в Морозовку. Повод был — вместе порыбачить на Черной Калитве.
Я прибыл к нему во второй половине дня. Жгло солнце. Но лугом идти было хорошо. Переправился на пароме через реку. У переправы меня уже ждал Алексей.
Огородом, жидковатым вишневым садиком прошли мы к их хате. В хате полутемно и прохладно: ставни окон закрыты. Свет проникает только через их щели. Низкий потолок. Земляной пол усыпан полынком. На стенах фотокарточки в деревянных рамках.
Брата Ивана дома не было: он совершил очередной побег…
Пока мы готовили удочки и приманку — червей и хлеб с анисовыми каплями, — подошла Алешина мама Вера Ивановна, маленькая женщина с кротким взглядом; широкая юбка на ней, просторная темная кофта, платок, подвязанный под подбородком.
Я находил в Алексее сходство с ней: в лице, в той же застенчивости, в немногословности, в грустном взгляде.
К реке шли лугом. Стал накрапывать дождь.
На берегу не было ни души. Выбрали старую сидалку, принесли сена от ближайшей копны и расположились.
Алексею нравилось шефствовать надо мной на рыбалке. Обстоятельно рассказывал он об удочках, о способах нанизывания на крючок наживки, о повадках окуней и чебаков.
Потом мы молча наслаждались тишиной берега, тихим шумом дождя, шуршанием камыша под ветром и дождем.
Вижу Алексея над рекой. Он сидит, по-мальчишески поджав ноги и обхватив коленки руками, чуть покачивается и пристально глядит на поплавки, вокруг которых вскипает под дождем и ветром речная вода…
Где-то на том берегу, далеко, когда перестал дождь, запели. Было очень хорошо на душе. Года два спустя он прочтет мне стихи.
Здесь нет еще истинно прасоловской глубины, здесь больше созерцательности, но эти его стихи уже выгодно отличаются от тех, которые узнал я в первые месяцы знакомства. Алексей пробивался к себе.
В тот день мы вроде ни о чем особом не говорили, больше молчали, как обычно и бывает на рыбалке или охоте, он называл меня по имени-отчеству, но мы все-таки стали еще ближе друг другу. Не хотелось уходить с реки, не хотелось уезжать от него…
Алексей сообщил тогда, что задумал драму в стихах и роман о войне, об оккупации; даже немного написал. Но читать не стал.
Поздно вечером Вера Ивановна пожарила нам рыбу — чебаков, красноперок и окуней. За ужином мы пригубили вина, и уж точно ни матери его, ни ему, ни мне не могло прийти в голову, какую роковую роль сыграет вино в его судьбе…
Весной 1951 года я получил из Морозовки от него в Москву письмо. Вот тут-то он и поведал подробно о романе.
«23/III-51 г.
Здравствуйте, Михаил Петрович!
Не будьте на меня в обиде за то, что так долго молчал. У Шолохова в «Поднятой целине» сказано: «слово — серебро, а молчание — золото». Но это я — к слову. Напишу Вам кое-что о своей жизни.
С 3 по 10 марта я давал уроки в морозовской школе, в 3-м классе. Гораздо естественней обстановка в этой сельской школе, чем в базовой. В классе чувствуешь себя, как дома, среди своих. И ребята совсем не те: живые, бойкие, любознательные, требующие твоего глаза, уменья и чуткого сердца. За 7 дней сжился с ними и не хотелось от них уходить. Школа, вернее, понятие о школе, повернулось ко мне другой стороной. Но… несмотря на все это, особого пристрастия к школе я не имею. Давал уроки — умело играл роль учителя. От этого подчас самому противно становилось. А все потому, что не мое это дело. И я думаю: лучше быть заурядным учителем (но имеющим к своему делу сердце), чем незаурядным игроком в учителя.
Наметили точки. Две трети выпускников едут на Алтай, остальные — пятнадцать математиков и пять литераторов — в старшие классы школ Воронежской области. На сегодняшний день я определен в Первомайскую школу Ново-Калитвянского района.
Дня три назад был на вокзале. Как раз в это время стоял эшелон призывников — тридцатый и тридцать первый год. Стоял я, глядел на этих хлопцев, горланящих «Калинку», и так хотелось мне отдать кому-нибудь «Педагогику» и пр. книжки, сесть в вагон и укатить с ними, — ведь я тоже с тридцатого года. Хорошо бы было, если б окончить п/уч. и сразу же уехать в армию. Почему-то тянет не к малышам, а к взрослым людям, в самую жизнь.
Я посылаю Вам свой очерк, написанный во время практики. Был я в правлении, встретил нашего чабана, без всякой цели писать о нем поговорил, а потом и думаю: дай-ка запишу, авось где-нибудь пригодится. Отнес редактору свой рассказ «Дед Прокофий» и заодно показал ему и эту запись, «кусок жизни», и он сразу мне: «Давай его сюда, нам это нужно». Напечатали в первом же номере. Хорошо писать, не думая печатать.
Рассказ поместили после.
Пишу хотя и крайне медленно, но пишу, нечто вроде повести.
Главный герой — Мирон Алексеевич Дубняк. Остальные, наиболее главные, — его сын Мишка, комсомолец, Кузьминична, жена, сноха Анюта, дочь Марина, сват со свахой. Потом: председатель колхоза Семен Демидов, кузнец Михаила, дед Прокофий и др. Это только схематично, а там кто знает, с кем еще встретишься! Время всех действий — лето, осень и зима 1942 года.
Мирон Алексеевич — сын кулака, сам был подкулачником в прошлом. Теперь он — колхозник. Но «мое» засело в нем крепко. Приходят немцы. Мирон Алексеевич, мечтавший о прежнем «своем» хозяйстве, о «своей» земле, начинает действовать: приобрел пару лошадей (поймал в поле во время эвакуации), прикупил у свояченицы несколько колодок пчел и стал подумывать, что «немецкая власть» нарежет ему земельный надел. Вот бы, дескать, пожить еще, чтобы «посеял бубочку одну — и та своя».
Мишка во всем противостоит ему, не отдает комсомольского билета, когда отец угрожает «выдать его немцам с повинной головою». Председатель Демидов, потерявший руку в начале войны, организует партизанский отряд, и Мишка уходит к нему. Немцы не дали Мирону Алексеевичу земли. Комендант подвел его к карте и показал: «Берлин — Урал есть немецкая земля. Русской нет». Это крайне возмутило Мирона Алексеевича, и он, любивший свою родную русскую землю, за которую гибли его предки, возражает. Комендант в ярости выбивает ему «старушечьи-костлявым кулаком» зубы. Немцы забирают у Мирона Алексеевича лошадей, громят его пасеку, под конец выгоняют из хаты в землянку. Мирон Алексеевич мучительно переживает, думает, что же дальше делать. «Хозяйство» рухнуло. Это послужило только началом его непримиримой злобы к немцам. Но эта мелкособственническая злоба к врагу еще не толкает его на борьбу с врагом, в лагерь партизан, где его сын. От дум, от волчьей жизни седеет Мирон Алексеевич. Что ни день, то больше видит он, какие муки несет народ. Удар коменданта сорвал с его опьяненных мечтами глаз повязку, он трезвее стал смотреть на мир, его окружающий. И когда он стоял на перепутье, не зная, куда идти, возникает перед ним страшная сцена… Немцы берут заложниками жену и детей Демидова и на его глазах расстреливают у него в огороде. Мирон Алексеевич — тоже человек. Годы Советской власти, новая жизнь до войны оставили и на нем отпечаток; будучи молодым, когда отец-кулак отделял сыновей — его и брата, — Мирон Алексеевич бросился с топором на брата, которому отец дал любимую, лучшую лошадь; тогда это было возможным для натуры Мирона Алексеевича; но теперь, когда он увидел, с каким нечеловеческим спокойствием немцы расстреливают жену Демидова и его детей (одного — грудного), мысли о «своем» сами собой отступились от Мирона Алексеевича. Раньше он мог из-за лошади убить человека, родного брата, а теперь он не может видеть, как убивают детей, ни в чем не повинных; и кто убивает? — те, от которых он ждал «вольной жизни» на «своей земле». Понятно стало, куда нужно идти — к сыну, к партизанам, к Демидову-большевику. Он туда и идет.
Всего не рассказать здесь, в этих строчках.
Я написал вчерне три главы. Всего будет примерно двадцать глав, повторяю: только примерно.
На этот раз — все, больше писать не о чем. Желаю Вам, Михаил Петрович, здоровья и успехов в учебе. Пишите обо всем, что только считаете нужным. Жду ответа.