Страница 4 из 10
—Если ты заботишься об отечестве, за которое вел столько войн и — уверен — отдал бы и душу, то приведи ею в порядок, преобразуй и правь рациональным образом!
—Рациональным? — уточнил Октавиан.
—Возможность говорить и делать все, что только пожелаешь — это источник всеобщего благополучия, если имеешь дело с благоразумными людьми! — вместо ответа заметил Меценат. — Но это приводит к несчастью, если имеешь дело с неразумными. Тот, кто дает свободу неразумным, поступает не лучше того, кто дает меч ребенку или сумасшедшему!
—А кто дает свободу благоразумным? — быстро спросил Октавиан.
—Тот спасает всех, в том числе и безумцев, даже вопреки их воле! — одними губами усмехнулся Меценат. — Поэтому я не то что советую, а заклинаю тебя не слагать с себя власти. И не только я, а все здравомыслящие и лучшие люди Рима. Ведь свобода черни является самым горьким видом рабства для людей достойных и одинаково несет гибель всем!
— Что ж! — поднял кубок Октавиан, поочередно обращаясь к Меценату и Агриппе. — Я понял вас и, сделаю именно так, как вы советуете!
Он приложился к кубку и с удовольствием отметил, как недоуменно переглянулись два его друга.
—Да, — вытирая губы, подтвердил Октавиан. — Я откажусь от власти и... оставлю ее себе! Но для этого, — хитро оглядел он друзей, — мы должны подготовить народ, лучших людей, как выразился Меценат, и сенат. Отцов-сенаторов, Марк, мы возьмем на себя!
Потихоньку выведем из сената всех неугодных нам, поможем тем, кто нуждается, раздадим самые выгодные должности друзьям, чтобы враги поняли, что с нами лучше жить в мире. А ты, Гай, возьмешь на себя общественное мнение. Пусть все твои друзья — Вергилий, Овидий, Гораций в своих творениях прославляют меня. Одобряй это! Вергилий в своих "Георгиках" да и Овидий неплохо это сделали: "Цезарь, который теперь победительно в Азии дальней Индов, робких на брань, от римских твердынь отвращает!" — процитировал он и спросил.
— Кстати, чем сейчас занимается Вергилий?
— Приступил к героической поэме "Энеида". В ней он расскажет о троянце Энее...
— Прекрасно! — обрадовался Октавиан. — Эней, сын Венеры, это как раз то, что нужно! Он лишний раз напомнит римлянам, что род Цезарей ведет начало от богов! Но, Меценат, хотелось бы нечто большего... Эпос, посвященный моим деяниям, эпос!
—Я постараюсь... — пожал плечами Меценат. — Хотя эти поэты народ весьма своенравный!
—Не сомневаюсь, что ты уговоришь их, особенно, если подаришь каждому, скажем, по загородному имению для плодотворной работы, — поднимаясь, заметил Октавиан, и вместе с друзьями спустился в комнату, где Ливия отдавала последние распоряжения рыночным рабам и поварам.
— Что ты там говорила насчет блюд? — с живостью спросил он. — Сколько у нас сегодня перемен?
—Двенадцать! — отозвалась Ливия.
—Оставь только три!
—Как три?! В нашем доме даже в обычные дни никогда не было меньше шести перемен! Ты хочешь, чтобы нас обвинили в неподобающей твоему положению простоте или — о боги! — скупости?!
— Меньше всего я желаю, чтобы меня упрекнули в роскоши! — усмехнулся Октавиан.
— Поэтому прикажи заодно убрать из перистиля дорогие статуи и вазы. Оставь самое необходимое. Да, и вели принести мне одежду из домотканой шерсти! Уж если восстанавливать республику, то начинать надо с ее самых древних и почитаемых обычаев. А они что говорят? — подмигнул он друзьям и сам же ответил: — Что истинный римлянин должен носить только ту одежду, которая изготовлена руками его домашних!
С этого дня жизнь Октавиана потекла по новому руслу и с каждым месяцем становилась все больше похожей на извилистый, петляющий по лесной чащобе ручей.
На улицах Рима он появлялся теперь только в грубой домотканой одежде, выступал с речами мало, чаще предоставляя это другим, и при первой удобной возможности подчеркивал, что наступили старые мирные времена и возродились добрые обычаи прежнего Рима.
Он сильно изменился за это время, стал приветлив и необычайно ласков со всеми. Глядя на него, беседующего с сенаторами или всадниками, трудно было поверить, что этот человек всего несколько лет назад приказывал казнить каждого десятого легионера в отступивших когортах, пролил море крови в Италии и провинциях, а каждого, кто молил его о пощаде, неизменно обрывал одними и теми же словами: "Ты должен умереть!"
Не посвящая больше никого в свои замыслы, он изо дня в день разыгрывал из себя ярого поборника республики, вызывая восторг у народа, приятное удивление в стане врагов и приводя в недоумение и полное замешательство своих сторонников.
Даже Агриппа, с которым он был избран на свое очередное, шестое по счету консульство, иной раз с трудом отличал, где кончается игра и начинается правда. Однажды, предлагая Октавиану принять чрезвычайные меры по борьбе с разбойниками, распоясавшимися за время войн так, что многие из них среди бела дня ходили по городу при оружии, он услышал и вовсе невероятное:
—Пусть ходят и режут! Не столько убьют и ограбят, сколько будет потом шума!
Агриппа так долго смотрел на друга, не в силах понять, шутит тот или говорит серьезно, что Октавиан не выдержал и нехотя пояснил:
—Недовольство народа, Марк, если его правильно и вовремя использовать — великая вещь! Вспомни хотя бы Мария или Суллу. Пусть режут! — убежденно повторил он. – Когда народ не выдержит и потребует навести порядок, мы с войсками рассчитаемся заодно и с нашими недругами! Мне надо, чтобы все скорей поняли, что Риму нужна твердая рука. Одна рука, Марк!
Куда легче было с Меценатом. Они понимали друг друга с полуслова. Октавиан все чаще гостил у него, и, благо наступила дождливая, слякотная осень, целыми неделями жил в доме Мецената на Эсквилине, самой здоровой части Рима. Здесь, среди роскошной мебели, картин и статуй лучших эллинских скульпторов и художников, он отдыхал душой и телом.
Время от времени по его просьбе Меценат приглашал в гости сенаторов. В раскованной, полушутливой обстановке Октавиан одним открыто дарил свое расположение, другим ссужал необходимую сумму денег, не хватавшую до установленного им же сенаторского ценза. Недругов же, особенно старинных родов, настойчиво просил считать его в числе своих друзей.
Разговаривая так за кубком изысканного вина, подносимого слугами радушного хозяина, Октавиан внимательно изучал каждого собеседника и старался уяснить для себя, как меняется отношение к нему отцов-сенаторов.
Особенно опасными становились две-три сотни самых яростных республиканцев. И дело было не столько в их открытых нападках на него, сколько в том, что к ним начали склоняться те, на кого он вчера еще мог опереться.
Разговор с одним из таких колеблющихся сенаторов — Мунацием Планком — встревожил его не на шутку. Переметнувшийся на его сторону перед самой битвой при Акции, Планк, судя по смелому тону, которого он не позволил бы себе еще месяц назад, был уже готов отвернуться от него и перейти в стан врагов. И сколько теперь было таких в сенате?
Десять? Сто?..
"Больше, много больше... — не желая кривить душой хотя бы перед самим собой в такой опасный момент, подумал Октавиан. — Мне бы еще два года или хотя бы один год! — улыбаясь, словно ни в чем не бывало Планку и, поднимая кубок за его здоровье, напряженно прикидывал он. — Я поразил бы всех, убедив в искренности своего стремления возродить республику! Я возвратил бы блеск заросшим паутиной храмам, издал законы, которые вернули бы уважение и незыблемость римскому браку. И патриции сами отвернулись бы от этих крикунов! Но нет, боги не дают мне времени на такой путь.Как ни намечал я поспешать, не торопясь, больше медлить нельзя. Ни одного дня..."
В самый разгар полуночного спора поэтов с Меценатом и захмелевшим Мунацием Планком он оставил гостеприимный дворец и на утро, дождавшись в своем скромном доме прихода Агриппы, изложил ему новый план.
— Больше сорока лет в Риме не проводилось ценза, так? — пытал он Марка, силящегося понять, куда на этот раз клонит его друг.