Страница 3 из 31
Это было десятилетие русского тела. Утрата материализма привела к обнаружению материальности. Девочки стали мальчиками и – наоборот. Желания обволоклись смазкой унисексуальности. Саша случайно обнаружил в себе мусульманство, завел пять саун и гарем, вошел в вуду, рванул на Карибы, оттуда – в Нигерию, чудом остался жив в Лагосе, вернулся, покаялся в Даниловском монастыре, стал референтом. Он работал в безопасности и даже осмеливался передо мной восторгаться подвигами советских гэбистов, любил Америку, ненавидел Америку, ностальгировал по прошлому, в прошлое не хотел. Саше недавно исполнилось тридцать. Он продолжал эксперименты со здоровым образом жизни, сексом, кино, компьютерами, рекламой. Саша признал, что ситуация – хреновая.
– Блядь буду, если мы его не найдем, – добавил он.
Я – мишень. Живой теплый комок, пригнувшись, бежит по полю. В меня стреляют кому не лень. У меня грязное, потное лицо, грязная одежда, рваная обувь, кровь под ногтями. Наверное, безумный вид. Нет ни времени, ни сил думать о себе. Я бегу. Без всякой надежды на успех.
Рассматривая как-то дореволюционные фотографии в красивом английском альбоме, я поймал себя на нехитрой мысли, что каждый запечатленный на них вот-вот станет мишенью несчастья, которое каждого разворотит. Волжские бородачи с рачьими глазами, расфуфыренные купчихи с чернявым блюдолизом-приказчиком под замоскворецким подолом, император на пне, отец Набокова с оторопевшим, как у всех либералов, лбом, четыре теннисистки с яйцевидными ракетками в своем харьковском имении, офицеры, обсуждающие на досуге «Русское слово», деревенские отморозки, косящие в объектив, – все впрок собраны для страдания, и, несмотря на их безмятежность, страдание уже прочитывается на лицах. Больше того, готовность к страданию. Не отпор, а пионерский салют. Готовность к унижениям. К мученической смерти.
Я испытал странное беспокойство. Такое прочтение фотографий было бы понятным, если иметь в виду знание о будущем, но я не мог отказаться от мысли, что будущее страдание присутствует в соотечественниках объективно, кем бы они ни были, независимо от злобы, любви и воззрений, независимо от меня.
На лица легла тень жертвы, куда более сильная, чем тень смерти, естественная для любой фотографии. Я подумал: завеса приоткрывается. В России существует особая добавка к обычной смертности, и даже в безобидном альбоме русские лица прекрасны той выразительностью, которую обеспечивает лишь насильственный выход из жизни. Их прозрачность, бледность как отсвет посмертной маски, смиренного пребывания в гробу с расстрелянным лицом красиво контрастируют с самонадеянностью заезжих физиономий. А в лучших русских сострадательных портретах, как у Крамского, есть любование несчастьем.
Будущее было заложено, разгадано и представлено, и только требовалось, чтобы наступило. Но именно потому, что оно в русских присутствовало, оно и могло быть возможно. Все сошлось.
Осиновый ветер. Быть русским – значит быть мишенью. Жертвенность жертв – тоже функция в мире, где мы освобождены от других обязательств, которые, на худой конец, исполняем халтурно, поспешно, попутно. Бывают редкие периоды, когда русские забывают о своем страдательном залоге и начинают подражать прочим народам в их созидательном начале, что-то строить, к чему-то стремиться. Всякий раз это обрывается плачевно. Русская жизнь призвана отвлекать людей от жизни. Сопротивление русской косной матери только подчеркивает значимость этой матери. Россия должна быть собой точно так же, как Экклезиаст – Экклезиастом, то есть одной составляющей библейских частей.
Иное дело, что свой чистый опыт, христианский по внешним формам, Россия хотела передать другим странам, с другим предназначением, и потому долго и напрасно мучила их.
В современных условиях Россия выглядит потерянно, проигрышно относительно прочего мира, где активное начало заявлено органическим образом. Однако Россия создана для молитв, тоски и несчастья. Россия – это вид страны, которая производит людское несчастье. Существуют исторически все условия, чтобы страна бесперебойно была несчастной. Русская власть верно справляется со своими заданиями, какой бы ориентации она ни придерживалась. Россия хороша в проработке утопических конструкций, которые заведомо неосуществимы и на развитие которых уходят многие жертвы. Большего странно ожидать даже от такой огромной страны.
И, как каждую страну, Россию нужно судить по ее внутренним ресурсам и финальному результату. Пусть результат, с точки зрения Запада, выглядит негативно. Пусть он со стороны Востока тоже глядится странно. Но в России есть положительная неспособность к так называемой нормальной жизни. На каждого царя есть свой Распутин. Россия продемонстрировала крайности человеческой натуры, разрушила представление о золотой середине. Она показала тщетность человеческой свободы. Ее нельзя не уважать за верность самой себе.
Основным стилем писателей, писавших и пишущих о России, остается сочувственная слезливость. Ошибка и западников, и славянофилов в том, что они желают России счастья. Славные деятели со времен Чаадаева, должно быть, неправы в своем коренном беспокойстве по поводу отчаянного положения родной державы. Страх перед страхом, боязнь насладиться его глубиной свойственны большинству русской интеллигенции. Вечная и беспомощная идея вытащить Россию за волосы вопреки ее воле встречается из книги в книгу и становится, по крайней мере, назойливой.
Им всем подавай счастливую Россию с караваями, куличами и балыком. Их не устраивает килька в томате. По крайней мере, килька – не их идеал.
Россия, бесспорно, опасная страна. Но здесь стоит согласиться с Ницше, призывающим «жить опасно». Проблеск определяющий национальное сознание, смеси кнута и слащавого ханжества мне видится в позднем Гоголе, но даже у него не хватило сил провести мысль до конца. Предатели и некоторые иностранцы искренне пытались представить Россию как страну зла и несчастья, но делали это только ради политического или туристического интереса, и потому оставались недостаточно последовательны. Мы всякий раз шарахаемся от новых доказательств того, что здесь каждый – мишень. Однако приходит время, когда страна бегающих мишеней оказывается неконкурентоспособной, и общий труд, основанный на страхе и жертвенности, не выдерживает, наконец, компьютерных перегрузок.
Продолжая в том же духе, «легообразная» Россия скорее всего исчезнет с лица Земли. Как древняя Эллада, где греческие боги превратились в назидательные игрушки. У нас с Грецией есть даже симметрия не слишком святого духа. Греция сгорела от религиозного формализма, Россия горит от формальной религиозности.
В экономии человеческого духа потеря России будет невосполнимой, не меньше, но и не больше того.
Если верить матрешке, то жизнь – кувырок в утробу. Центром русского мира заявлен эмбрион. Все остальное – обложка, прана, покрывало. Какими бы клевыми тетками ни были большие матрешки, они поверхностны, самодовольны. В них – статичное тщеславие жизни.
Взяв матрешку в руки, нельзя остановиться ее разбирать, развинчивать. Хочется докопаться до правды. Матрешка построена на первичной игре, знакомой младенцу, на ней же держится основной сексуальный эффект одежды – игра в прятки. Правда похоронена в тайне. Правда требует жертв. Большие матрешки беременны маленькими, как своей многократной смертью. Скрипят, летят головы ради забавы. Чем дальше внутрь, тем меньше красок, слабее причуды, усталость художника. Матрешка – сигнал хронического переутомления, светобоязнь. У самого маленького человека, плохо нарисованного по недостатку места, истукана-эмбриончика, предполагается трогательность «деточки». Вспышка умиления. Тоска по родителям. На лице не морщины, а какая-то паутина, как терка, руки. Непонятно, мужчина, женщина? Шершавые материнские руки хочется поцеловать, отцовские морщины – разгладить. Но русская целостность слишком мелка для эмоций, интегральность беспомощна, все это – одни фантазии, и самая маленькая кукла всегда закатывается под стол.