Страница 11 из 31
– Меня тошнит от твоей Америки, – чистосердечно сказал я. – Пластилиновая страна.
– А меня тошнит от твоей России, – рассердилась француженка Сесиль.
– От твоей Франции меня тоже тошнит.
– От Франции-то почему? – не понял Грегори.
– Мертвые души! – хмыкнул я.
Правда, когда мне резали шины или воровали на даче, мне казалось, что Грегори прав, и чем дальше, тем больше. Я понимал, что если со мной что-то случится, я поверю ему целиком, потому что индивидуальный опыт важнее общественного счастья, по крайней мере, для меня. Но, с другой стороны, Грегори меня раздражал. Он делал вид, что в стране ничего не происходит.
– Но ведь вся ваша сраная советология провалилась. Никто ни черта не понял. Даже не могли предсказать перемены.
– Перемены! – скривился Грегори.
– Только не говори, что было лучше.
– Не знаю.
– Есть немало эмигрантов, которые накачивают вас, потому что их не позвали. Писать об этой политической возне – одна тоска, – сказал я.
– Для заработка полезно.
Положение было парадоксальным. Я принимал игру с бывшими палачами за деньги, а Грегори вел честную игру, отстаивая свои идеалы для заработка. Но с Сесиль у меня были особые отношения, и я решил встретиться с ней отдельно. Мне с женщинами проще.
Если Россия когда-нибудь кого-нибудь любила, так это – Францию. Она отдала всю свою славянскую душу за Францию. Не спросив позволения, она бежала за Францией, как дворняжка. Она облизала каждого французского учителя, приехавшего учить барских детей, каждого французского повара. Она любила Францию за бесконечную разницу, которая была между ними, за то, чего в ней никогда не было и не могло быть: за изнеженность носовых дифтонгов, ясность понятий, неминдалевидные глаза, будуары, за «р», неподвластное рабской натуре.
В погоне за Францией она уже никого больше не встретила, ни на кого не оглянулась, немцы, голландцы и шведы остались на обочине без должного внимания. Краткая предоктябрьская симпатия к англичанам не смогла развернуться, кроме как в изучение второго языка у питерских барчуков, а климатический рай Италии, помноженный на музеи и простонародный тосканский характер, имел прикладное, художественное значение Юга.
Россия не только говорила по-французски грамотнее, чем по-русски. Она думала по-французски, жила по-французски, пила по-французски, сочиняла стихи по-французски, мечтала по-французски. Как ебутся француженки? Каждый русский мужчина считал за счастье спать с француженкой.
Россия возвела Францию в невиданную математическую степень, слово «француз» освещалось королевским солнцем, и они были королями любви, принцами остроумия, кардиналами легкомыслия. Все, что у нее самой не получалось, она приписала к послужному списку французов. Она сочинила им биографии из оргий, дудочек и пасторалей, она балдела от декольте с геометрически безукоризненными, непрыщавыми шариками грудей и от качелей, возвестивших о свободных шалостях.
Она любила без разбору: якобинцев и роялистов, французские романы и французские моды, наизусть знала французскую историю. Она любила Наполеона, который хотел ее протаранить, и втайне мечтала отдаться ему, как последняя блядь, за Можаем, на Бородинском поле, где угодно, когда угодно. Она подожгла Москву, чтобы ему, любимому южанину, было теплее, но он не понял, схватил треуголку и сбежал. Она споткнулась только раз, на Дантесе, но все равно – простила по-бабски. Она любила маркиза де Кюстина, пославшего ее на хуй, и Пикассо, в своей безмерной жизни не нашедшего времени заехать в Москву, она любила Париж как бесконечный Лувр и мировое кафе.
Если сложить, сколько раз российские рты произнесли слово «Париж», то время произнесения окажется равным сотням русских жизней. Россия ездила загорать в Ниццу, лечиться от туберкулеза в Ментон, дышать океанским воздухом в Биарриц, учиться архитектуре – в замки Луары. У нее была одна закадычная подружка – Полина Виардо. «Vive la France!» – звонко кричал молодой лакей Яша.
Именно Франция, а никакой не Карл Маркс, заразила Россию социализмом, сбила с толку Парижской Коммуной, а потом почему-то бросила на полдороге к счастливому будущему. Россия поехала эмигрировать во Францию, как к себе домой, но вот здесь впервые просчиталась.
Даже в советском виде Россия неслась по инерции. Не стали туда пускать, Россия села за переводы, пошла к частным подпольным портнихам с французскими выкройками. Она пронесла верность французской моде через всю советскую власть и перевела всех; в каждом что-то нашла. Она любила Эдит Пиаф, Ива Монтана, черные парижские свитера, гарсонов из ресторана, французскую компартию за то, что она французская, устрицы, луковый суп, клумбы Люксембургского сада, Мулен Руж, Версаль, экзистенциализм, «кафе о лэ», импрессионизм, мадам де Сталь, Бриджит Бардо, шампанское, фарфор, Селина, Пруста, Мольера, квартал Марэ, деконструктивизм, Эйфелеву башню, Мопассана и Рабле. Она обрызгала все свои подмышки французскими духами.
Поверхностному взгляду всегда казалось, что Россия подражает Франции, донашивая за ней ее платья. На самом деле Россия выдумала Францию, чтобы не сойти с ума. Сила ее любви к Франции равнялась невменяемости ее жизни. Россия стала губкой, чтобы всосать в себя Францию целиком и полностью, от всего сердца. Она понимала Флобера лучше французов, она плакала от своего понимания. Она обижалась: любовь не была взаимной; восставала против своей любви, изводилась, зарекалась говорить по-французски, горько смеялась над собой, издевалась над своим прононсом, не спала ночами, она припомнила Франции ее мелочность, скупость, но все равно любила беззаветно, преданно, как никогда.
От этого ничего не осталось, кроме радио «Ностальжи».
Пропажа Франции из русского поля зрения произошла на моих глазах. Париж не померк – его не стало. На его месте – туристические картонки. Любовь не перешла к другим странам. Америка – не в счет. Россия разучилась любить. Тогда она развернулась к себе и стала себя ласкать по-старушечьи, на место зеркала повесив Глазунова и Шилова, включив на всю катушку Высоцкого.
Дрочись, родина. Тоже дело.
Сесиль трахалась всем телом, усидчиво, бурно, остервенело, как будто чистила зубы, но было что-то механическое в подергивании ее французских сисек. Она призналась мне в постели, что Грегори истомил ее русофобством и вовсе не трахает. Сесиль знала русский Серебряный век и была из тех, кто пострадал от советской власти. Ее вместе с подружкой Клэр послали из Парижа стажироваться в Москву. Одна выбрала Чехова, другая – Андрея Белого. В сущности, им было все равно. Что Чехов, что Андрей Белый, но они выбрали так, как выбрали. Клэр пришла во МХАТ, и ее стали бешено любить как француженку, гардеробщицы трогали ее за руки, чтобы понять, что такое французская кожа. Клэр быстро стала музой истеблишмента и возвращалась в общежитие на черных «Волгах» с начальством и на белых – с богатой богемой.
Сесиль – убедившись в полузапретности Белого – прибилась к диссидентам. Те тоже трогали ее за руки, интересовались кожей, все объяснили, и две француженки, живя в одной комнате, ощетинились взаимным недоверием, пропитались скрытой враждой, пока однажды не подрались в кровь, бросаясь книгами, ревя, царапаясь и мерзко кусаясь, не то из-за исторического значения «Архипелага ГУЛАГ», не то по поводу бульдозерной выставки. Во всяком случае, у Сесиль остался памятный шрам на левой брови.
Сесиль стала привозить тамиздат и «Русскую мысль», завела знакомство с подпольными фондами, двойными французскими дипломатами. Ее схватили в темном подъезде на Цветном бульваре, когда она передавала деньги, завернутые в газету, не церемонясь, раздели, усадили на гинекологическое кресло, подержали и выслали. Клэр вышла замуж за советского режиссера, но – разочаровалась и уехала с концами в Париж. Высланная Сесиль вернулась в перестроечную Москву вместе с Грегори.
– Мой позор превратился в страсть, – взволнованно облизываясь, призналась она. – Гинекологическое кресло стало самым сильным эротическим переживанием моей жизни.