Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 33

— Что вам угодно? — спросило лицо.

— Хлеба, — сказал Ганс и протянул бумажку, словно в окошко кассы.

— Хлеба больше нет.

Ганс не понял.

— Хлеба, — сказал он. — Но монахиня… Ведь у меня есть…

— Нет, — возразил голос спокойно и деловито. — Нет, хлеба больше нет.

Тут снизу вынырнули руки, узкие руки с длинными пальцами. Они поднялись и схватили бумажку, заключавшую в себе хлеб, и пальцы разорвали бумажку, они разодрали ее не одним-единственным коротким рывком, а вновь и вновь складывали и рвали, четыре раза, пять раз. С радостью — это было видно; клочки разлетелись перед дверью, как белое конфетти, рассыпались, как хлебные крошки…

— Вот вам ваш хлеб, — сказал голос.

Ганс понял, что произошло, только когда дверь перед ним захлопнулась — дверь, это шаткое сооружение, склеенное из коробки, кусков картона и стекла, теперь громко задребезжавшего, качнувшись и вызвав новое осыпание крошечных частиц штукатурки…

Ганс долго стоял, стараясь хоть что-то ощутить — ненависть, или злость, или боль, но так ничего и не ощутил. Может, я уже умер, подумалось ему. Но нет, он был жив и вполне пришел в себя, когда ударил носком ботинка в дверь и почувствовал дикую боль в ступне. Но ненависти он в себе так и не обнаружил, даже злости не было, только боль…

X

Когда Фишер возвратился в комнату, Элизабет отвернула лицо от стены и тихо спросила:

— Кто это приходил?

— Нищий, — коротко бросил он и уселся в кресло.

— Ты ему что-нибудь подал?

— Нет.

Она вздохнула и вновь отвернулась к стене. Занавески были отдернуты, и в больших темных рамах окон красовалась фантастическая картина развалин: почерневшие от дыма боковые стены домов; треснувшие фронтоны, угрожавшие обвалом; поросшие зеленым покровом груды камней, взорванные во второй раз, — лишь кое-где эта зелень выглядела бархатистой и мирной…

— Ты ничего ему не подал… А кто это был?

— Понятия не имею, — отмахнулся тот. — Мало ли их…

Она тихо заплакала, и он насторожился: до сих пор она ни разу не плакала. Он видел ее изящный затылок со спутанными волосами, вздрагивающие плечи и слышал эти странные прерывистые всхлипывания. Он был удивлен, и его неприятно задело, что она стала до такой степени сентиментальной.

— Не сердись на меня, — начал он, — но мне хотелось бы прийти к некоему заключению, все равно к какому, ты понимаешь. Лично мне все это совершенно безразлично, хотя я считаю деньги слишком серьезным делом, чтобы отнестись к ним сентиментально. Как я уже сказал, твой свекор был бы удовлетворен, если бы ты устно заверила его в том, что покамест не считаешь завещание Вилли действительным и прекращаешь распоряжаться его деньгами и имуществом. Устно, понимаешь, большего от него и требовать нельзя. В противном случае… — Он не договорил, потому что она вдруг опять повернулась к нему лицом, и его удивило написанное на нем упорство. — А если бы дело дошло до суда, — он рассмеялся, — я считаю маловероятным, чтобы ты с имеющимися у тебя документами могла бы выиграть…

— Я могла бы попытаться разыскать того человека, который принес мне завещание Вилли.

Она покраснела, вспомнив, как повела себя с ним.

— Конечно, — с готовностью подтвердил он. — Однако вряд ли ты сможешь его найти. И кроме того, что ты хочешь от него узнать?

— Название деревни, где был расстрелян Вилли. Вероятно, он там же и похоронен. Кто-нибудь наверняка предал его земле.

— Недурственно, — заметил он. — Совсем недурственно. — Он немного помолчал в раздумье, потом спросил: — Итак, скажи мне, пожалуйста, согласна ли ты покуда отказаться от этой безумной затеи с раздариванием и удовольствоваться двумя тысячами марок в месяц?

— То есть объявить своего рода перемирие? Что ж, пожалуй. Впрочем, — добавила она тише, — если бы я могла сделать то, что хочу, я сейчас влепила бы тебе пощечину…

— Это было бы не совсем по-христиански…

— Знаю, — ответила она и почувствовала, как душившие ее слезы внезапно высохли от внутреннего жара. — Впрочем, не знаю, но полагаю, что многие истинные христиане били по лицу людей вроде тебя и это было воистину по-христиански. Но загвоздка здесь в другом: я плохая христианка, а они были хорошие…

— Совершенно верно, — сказал он. — У тебя бывают гуманные порывы, что правда, то правда, но гуманные порывы не заменяют стихийной страстности истинной веры…

— Вот-вот, — подхватила она и взглянула на него с едва скрытой насмешкой, — ты все можешь объяснить, такие, как ты, все могут объяснить, но я надеюсь, что наступит время, когда и вас объяснят…

— Прекрасно сказано. Но я полагаю, что и я имею шанс прослыть истинным христианином. Слава Богу, существуют и другие авторитеты, кроме тебя… — Он тихонько засмеялся.





Она опять отвернулась к стене. «Я все-таки ударю его по лицу», — подумала она…

— А почему, собственно, — спросил он и вынул из кармана сигару, — почему, собственно, тебе так хочется меня ударить?

Она промолчала. Он неторопливо раскурил сигару и поискал глазами место, по которому он мог бы побарабанить пальцами. Однако ночной столик был слишком мал, да и заставлен распятием, стаканом воды и тарелкой с хлебными крошками. Он попробовал побарабанить по ручке кресла, но та была слишком узка, и пальцы его соскальзывали. Он почувствовал, что краснеет, он всегда нервничал, если не находил поверхности, по которой можно было побарабанить пальцами…

— Так почему же? — спросил он.

— Потому, что ты ничего не подал нищему. А теперь оставь меня в покое, — устало проронила она. — Ведь я заключила с вами перемирие…

— Однако ты, наверно, не захочешь покуда передать нам завещание… То есть я хочу сказать…

Она вдруг резко повернулась к нему; от неожиданности он перепугался, когда она рассмеялась.

— Верно, не захочу, — заявила она. — Ведь этот документ — ничего не стоящая бумажка, так что он для вас бесполезен…

— Ну, мы могли бы отправить его на экспертизу, как-никак он заверен…

— Знаешь, ты бы лучше ушел, — сказала она. — Я очень устала: болезнь не проходит и я не спала ночью.

Он сунул сигару в рот и стал надевать плащ.

— Кстати, как здоровье моей племянницы Элизабет? — спросила она.

Интонация ее голоса заставила его замереть, так что плащ повис на одном плече. Потом он вынул сигару, положил ее на край ночного столика и шагнул к кровати.

— С чего ты взяла, что она больна? — спросил он как можно спокойнее.

— А она больна?

— Да.

— Чем же?

— Очень неудачно упала с велосипеда, у нее сильное внутреннее кровотечение…

— Сильное внутреннее кровотечение, вот как? Это очень опасно в ее состоянии.

— Что значит — «в ее состоянии»? Что ты хочешь этим сказать? — едва слышно переспросил он.

Он весьма редко терял самообладание, особенно при разговоре с женщинами, но сейчас почувствовал, что его лицо дрожит, а руки бессильно обмякли и взмокли от пота.

— Это значит, что Элизабет в положении… была, — спокойно бросила она.

Он торопливо надел плащ, забрал сигару с ночного столика и пробормотал:

— Я в самом деле полагаю, что ты сошла с ума, в самом деле… Неужели ты думаешь?..

Он нетерпеливо дернулся, потому что она опять залилась слезами, а он ненавидел это безудержное выражение душевных переливов.

— Естественно, я так думаю, я думаю, что человек, способный прогнать нищего, способен на все. А теперь иди…

Он быстро вышел из комнаты.

XI

Регина протянула вахтеру пропуск и теперь наблюдала, как его недоверчивая физиономия склонялась над ним: мясистый нос без всякого перехода вклинивался в лоб, а лоб заканчивался восковой лысиной. Потом физиономия оторвалась от пропуска и оказалась прямо перед ней — неожиданно четкая и округлая.

— Комната пятнадцать, операционная, — сказал голос, — направо за углом.

Она пошла направо, миновала запертые больничные палаты, повернула налево и остановилась перед узкой дверью, на которой по растрескавшейся краске красным карандашом было написано: «Операционная». Она постучала, и чей-то голос откликнулся: «Войдите».