Страница 65 из 85
«Бутылка джину в день, — думал капитан. — Только бутылка джину, и от проклятой дрожи не останется и следа. Я снова буду человеком. Но разве они понимают? Кто знает, какие бури я пережил? А ночи? Мое сердце билось в такт с мотором. Я никогда не думал, что ему понадобится джин. Труднее всего было входить в гавани. Я всегда боялся идти рядом с лоцманской моторкой. Был уверен, что непременно налечу на нее. В тот раз в Бискайском заливе так и случилось. Лоцман тогда онемел от ярости.
Мне давно пора в отставку. Но что делать капитану, если он не может больше водить суда? Меня же не возьмут инспектором. Знают, что я пью, и вообще всё знают. А так я плаваю и зарабатываю деньги, кучу денег».
А штурман думал о жене капитана. «Бедняжка Лиза! Он ведет себя с ней по-скотски. Конечно, по-скотски. Иначе она не сошла бы с ума. Могу ли я нанести такой удар ей, ее ребенку? Или должность стоит того?»
— Половина одиннадцатого, — нервно сказала радистка.
По лицу капитана текли капли пота. Руки дергались, дрожь сотрясала тело. Голубые глаза налились кровью.
Кто-то из них все равно скажет. Тогда ему конец. А ведь он был самым молодым капитаном во время войны. Его дважды торпедировали, он был ранен, но все равно плавал. Он участвовал в высадке в Нормандии, возил нефть…
Да, он возил нефть. А теперь вот сидит в этой вонючей дыре и боится взглянуть в глаза собственным людям.
Глоток джину. Только один глоток. Он не дойдет до суда, если ему не дадут выпить.
Штурман и радистка переглянулись.
«Удивительно, — думала она. — Пока он пьет, он так или иначе справляется с работой, а что с ним делается, когда он пытается бросить! Многие ведь пьют. Разве мы что-нибудь делали, чтобы его удержать? А теперь вот смотрите, какие мы хорошие и справедливые!»
Штурман наклонился над столом, глядя капитану в глаза. Ему хотелось сказать: «Выпей и пожуй пастилку. Тогда никто ничего не заметит». Но он тут же откинулся назад. Нет!
Капитан пытался унять дрожь. Его трясло. «Один глоток. О господи, один глоток. Во рту пересохло, язык распух, сердце колотится, как бешеное. О боже, один-единственный глоток!»
Без четверти одиннадцать.
— Лиза, Марит, — бормотал капитан, не подозревая, что думает вслух. — Лиза и Марит. Не так люди возвращаются домой. Они привозят полные чемоданы подарков. Когда-нибудь Лиза выздоровеет. Темная штука эти нервы. Прежде ведь ничего такого с тобой не бывало, Лиза. И в Америке, когда ты ждала наш конвой… Ты встречала нас на набережной. О господи, тогда ты была веселая. Нервы сдали потом, когда война уже кончилась, когда все могло быть хорошо.
«Я ничего не знаю, — думала радистка. Она встала. — Я просто вышла на мостик. Если они спросят, был ли он пьян (все знают, что он пьет), я отвечу, что не был».
Штурман тоже встал. Ну да, он знал. Бутылка и стакан в открытом ящике стола. За два часа до катастрофы он был у капитана в каюте. Капитан навалился на стол, прикрыв ящик своим телом и тщетно пытаясь затолкнуть его в глубь стола. Какого черта он все-таки полез на мостик, ведь туман был густой, как гороховый суп.
И все же он был там. Нет! Должность того не стоит.
— Капитан!
Капитан поднял глаза на штурмана и понял, что он будет молчать. Повернулся к радистке. Она посмотрела на него без всякого выражения. В ней он был уверен. И он знал, что Нильсен тоже ничего не скажет — из-за Марит.
Оставалось только пересечь улицу и побороть дрожь. Когда он вышел на свежий воздух, ему это удалось. Через час все было в порядке, все было как прежде.
Нет, не все!
Трое на борту знали. Трое пошли в суд и дали ложные показания. Почему они это сделали? Он не мог сейчас ответить. Но он знал, что они не должны были этого делать. Надо было, чтобы они сказали правду. Чтобы он сжег за собой мосты, как ни глупо это звучит, и мог начать все заново.
— Слушайте, — сказал он, усилием воли сдерживая дрожь. — Послушайте вы оба. Я был пьян. Я был вдребезги пьян. Сейчас я пойду и признаюсь.
ФИНН ХАВРЕВОЛ
Самый интересный день
Перевод С. Тархановой
Невероятное… разве оно когда сбудется?
Только однажды оно сбылось. В тот раз, когда они с Малышом выкрали сигареты и потом тайком курили, за что, по совести, им полагалась хорошая взбучка, а вместо этого их вдруг повели в цирк. Но, как правило…
Взять хотя бы тот случай с беговыми коньками.
Ведь когда человек целых три года мечтал о беговых коньках с ботинками, вымаливал их у бога — в вечерней молитве — и у домашних, намекал, вздыхал, даже просыпался по ночам и канючил; когда человек, пройдя через все это, вдруг находит под елкой сверток, в котором, судя по всему, должны быть коньки, — это значит, что невероятное почти сбылось.
Вот именно: почти… Что же все-таки оказалось в свертке? Беговые коньки, правда отличные, но без ботинок. А не то можно вспомнить историю с велосипедом… И все же порой оно сбывается. Невероятное. Даже за самым обыкновенным завтраком в самое обыкновенное воскресное утро может случиться чудо.
Весть о воздушном празднике Одд обронил в овсяную кашу. Он сказал о нем совсем тихо, лишь быстро переглянулся через стол со своим сообщником Малышом, хотя тот сидел, как всегда равномерно и вхолостую двигая челюстью, как всегда, с комком пережеванной пищи за щекой, как всегда, жестким, как камень, комком, который он предполагал, как всегда, незаметно выплюнуть после завтрака.
Одд сказал это просто так.
Сказал потому, что такое нельзя не сказать. Такие новости срываются с языка против воли, даже если человек понимает, что это может кончиться плохо, и чувствует, что надежды напрасны; даже если его вера в удачу может быть выражена коротким, но скорбным уравнением: «Шансы = 0».
Сказать все равно было надо.
Ведь если в кои-то веки в Хенгсенгене, да еще в воскресенье, в полдень, назначены авиационные состязания с участием норвежских и иностранных летчиков и билеты стоят две кроны для взрослых и одну для детей и если Одд и Малыш весь вчерашний день только и говорили про этот праздник, значит, обязательно нужно было сказать. А потом — будь что будет. Пусть даже сперва короткая речь о том, какие бывают на свете неблагодарные дети; затем — мрачный анализ материального положения семьи; затем — трагическая картина детства главы семьи, никогда не знавшего развлечений, клятвенное заверение, что он сроду не ходил ни на какие воздушные праздники, которых, по счастью, в те времена еще не было; и в заключение энергичный призыв: вспомнить о тех тысячах (если не миллионах) бедняков, у которых вот сейчас, вот в этот самый миг, нет даже сухой корки на пропитание, «тогда как мы сидим за завтраком в нашей столовой и нам следовало бы радоваться и благодарить судьбу, а вы вместо этого…»
А сказать все равно надо было!
Даже если за этим последует самое страшное: спокойный, но твердый приказ поскорей доесть овсяную кашу, потому что «сейчас мы все вместе отправимся в церковь».
Зато теперь все уже сказано.
Воздушный праздник в Хенгсенгене стал фактом, и все члены семьи должны как-то выразить свое отношение к нему. Если же вдруг окажется, что Одда никто не слышал, придется повторить. Короче: воздушный праздник состоится в полдень.
Молчание.
Долгое молчание.
Молчание, какое всегда бывает за завтраком в воскресенье.
Отец доедает голову от вчерашней рыбы и молчит. Малыш медленно жует, будто глотая пищу, а на самом деле скатывает ее в комок, прячет за щеку — и молчит. Одд ест овсяную кашу, молчит и тоскливо ждет отказа.
Одд заранее начинает себя жалеть. Первым делом отыскивает в тарелке самую жирную пенку, кладет ее на язык и долго сосет: противнее пенок ничего нет на свете. Потом долго разглядывает вторую рыбью голову, которая осталась на блюде: ничего нет противней холодных рыбьих голов. Затем начинает думать о том, каково смирно сидеть в церкви и слушать проповедь. И еще — каково быть мертвым и лежать в гробу.