Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6

— Иди, сынок… Надо идти!

И Степа ступил через порог. Потом прошел еще две плашки и замер. Бабушка рукой поманила, она сразу его узнала.

— Шагай, Степа, не бойся.

Он еще раз шагнул и оказался возле кровати.

— Какой ты, Степа, высокой. Поди, много ешь?

Голос был низкий, но очень слабый. И еще показалось Степе, что голос шел не от бабушки, а откуда-то снизу.

— Степа, где ты? Где лицо-то? — опять ее голос. Степа посмотрел и опять напугался. Этот голос и восковые щеки, эта просьба — «где лицо-то?» — напомнили ему какую-то фигуру из страшной сказки, — и он поежился, задышал, как будто в комнату вошел холод. Она вдруг поняла его:

— Не бойся, внучек, меня. Я худа стала, страшна…

Устала говорить, замолчала.

Он беспомощно оглянулся, отец что-то маячил. Степа очень хотел понять его знаки, но потому, что очень хотел — так и не понял. А бабушка опять:

— Дай мне лицо-то? — и вдруг он догадался: она хочет потрогать лицо его, а достать до лица не может. И тогда он упал перед ней на колени, и лицо его стало на уровне бабушкиных ладоней. Эти ладони сразу обхватили щеки. Словно хотели согреть их или запомнить. Подержали с минуту и отпустили.

— Я умру завтра, Степа. Не реви, не жалей меня, я пожила.

— Ты не умрешь! — он не сказал слова эти, а выкрикнул. И сразу напугался своего громкого голоса. Щеки у бабушки задвигались, а по лицу прошел трепет. Кажется, она улыбнулась.

— Спасибо, внучек. Я все запомнила… — она устала опять и побледнела. Но Степа этого не заметил.

— Что ты запомнила?

— Как в ноги пал перед бабушкой. А я недостойна…

— Что ты говоришь?

— Недостойна, говорю… Недостойна я.

В четыре часа утра она перестала дышать. Умерла во сне, перед смертью даже не состонала. Говорят, так умирают только очень добрые, чистые люди. Хоронили ее в Сосновке.

За гробом шла вся деревня. Степе было так тяжело, что даже не мог заплакать. Это была первая смерть в семье. Первая на глазах у него.

Кладбище находилось на самой опушке бора. Здесь росли очень высокие сосны. Деревья были зеленые, стройные, словно бы в утешенье умершим. Пришли к могиле все старики ' и старухи. Они смотрели, как хорошо, степенно хоронят бабушку Татьяну, и себе желали такой же мирной, спокойной смерти. Но один старичок сильно плакал. Это был Силантий Лисихин. Говорят, давно, в ранней молодости он сильно любил бабушку Татьяну. Но вышла она за другого, а Силантию отказала. Он всю жизнь не прощал ей, не разговаривал, отворачивался. А вот к гробу пришел. Степа видел, как он сильно плачет, и пожалел его.

Ему равно жаль было бабушки, и Силантия, и всех стариков, которым жить осталось недолго. Когда бросили на гроб первый песочек — брызнул дождик. Вроде не было тучки, а вот погодилась.

— Примета добра… — сказал Силантий, — хорошо ей там будет.

Он сказал о бабушке, как о живой. И для Степы она тоже была живая. Так и стало потом — всю жизнь она была для него, как живая.

Придумала

В войну ездили на коровах. Что поделаешь — человеку тоже не легче. И по дрова ездили, и по сено, даже землю на них пахали. И ведь молоко еще от коровы просили. И на все бедная корова согласна, лишь бы угодить, не обидеть. Но, бывало, что обижала…

Запрягла как-то Маньку Степина мать. Поехали за чащой. А ехать — далеко, на луга. Но это б не страшно, если б корова обученная. А Манька всего второй раз в запряжке.





Вначале хорошо шла корова. Степа с матерью слезли с телеги — Маньку жалеют. У Степы глаза смеются, в груди поют разные птички. Посмотришь со стороны — Степа самый счастливый. Так и есть: от отца письмо получили. Отец живой, здоровый, даже шутит в письме. Говорит, — «Гитлеру зубы все выбили», что война на убыль пошла. Кто его знает, может, и вернется отец, не убьют… Когда вернется, заживут лучше всех! Потому и хорошо Степе.

Вот и за деревню выехали. Еще километр проехали — и Манька остановилась. Они подумали, что сейчас постоит она, отдохнет и опять пошагает. Но Манька стала мычать. Мычит и высоко смотрит.

— Да матушка ты моя! Чё, неохота в оглоблях…— стала мать уговаривать. Она еще громче замычала, потом прилегла.

— Да неуж ты на нас пообиделась? Запрягли тебя да обидели. Вот каки мы дураки.

Но Манька не поддавалась на ласку. Стала бока облизывать и прикрыла глаза.

— Степа, она умирает у нас?

— Нет, мама! Ей неохота…

— Как это неохота! Вот я поучу, — и мать ударила ее прутиком. Та даже глаза не открыла.

— Ах, ты така хабазина! Ты чё издеваешься! — мать ее давай хлестать со всей мочи, а у самой в глазах слезы. И жалко, обидно. Ведь всё, мол, понимает, а не хочет идти.

— Все, Степа, не могу я! Съездили, глядишь, за чашшой.

Степа за рога ее давай поднимать, но она только головой крутит, моргает. И вдруг он услышал за спиной материн смех:

— Хватит, сынок, я придумала! Она хитра, а мы хитрее…

— Ну ладно, — и Степа стал успокаиваться, а мать подошла близко-близко к корове и наклонилась над ней. Потом еще ниже, ниже, — и присела над самым ухом и сделала ладони трубой. Да в эту трубу как ухнет со всего голоса, даже Степа вздрогнул от страха. А корова сразу соскочила — и ну бежать! Да побежала не вперед, а повернула в домашнюю сторону. И с дороги сразу свернула. И теперь уж по траве, по кочкам бежит она, а сзади два человека машут руками. Да кого тут — Манька про все забыла. Вот что наделал страх.

А телега старая — разве можно по кочкам. И разлетелось старье! Вначале одно колесо отлетело и побежало рядом с телегой, потом второе отпало, но это уж в улице было. Потом и передок отвалился. Когда к дому подбежала корова — только одни оглобли остались. Одни оглобли и принесла. Степа с матерью подскочили, мать замахнулась:

— Ох ты, коровешка проклята! Я вот как хропну!..

Но ничего из этих угроз не вышло. Даже наоборот: мать сохваталась за шею Маньки и давай причитать.

— Как дале-то жить, наша Манюшка! Ты подскажи, посоветуй.

Корова уже успокоилась. Дышала ровно, смирно моргала. Глаза ее были совсем человеческие. Они чего-то знали и понимали, чего не мог еще понять человек.

Силантий

В Сосновке были бахчи. Колхоз завел их для смеха: у других, мол, растет, может, и у нас что-то вырастет. Да и детям бы помощь — свои бы дыни, арбузы в яслях. А веселые головы даже мечтали — на трудодни раздавать арбузы! Пусть веселятся — не запретишь.

За бахчами ходил Силантий. Он был такой старый, что помнил время, когда не было ни машин, ни самолетов, ни трещуна-телефона. Все это было, конечно, только в малом количестве, потому Силантий и не заметил. Но время, что вода, бежит и бежит. Воду хоть остановишь запрудой, а время не остановишь. И вот уж Силантий одряхлел и состарился. Его руки и ноги извертел ревматизм, а тело походило на корягу, которая высыхала на солнце.

На бахчи его возили на велосипеде. Велосипед он получил как мичуринец в награду за тугие арбузы, за дыни-крепыши, за алые, как мак, помидоры. Рассудили в колхозе: «Ногам шагать тяжело, пускай теперь ездят…» Старик обрадовался подарку и поклонился начальству в пояс: «Благодарствую, не забыли меня…» Даже лицо у него покраснело, так стало хорошо, так волновался.

Велосипед он вел домой бережно, похлапывая рукой по сиденью, как по крупу сытой и стельной телки. Сзади прыгали ребятишки.

— Залазь верхом, повезет…

Но залазить на велосипед старик не спешил. Он поставил его в горницу, на железный ящик — и давай любоваться. Сиденье доставало до потолка, и сам велосипед казался в доме еще лучше, красивей. Любовался им всю неделю, а потом решил прокатиться. И сразу упал, потому что ноги потеряли педали, а руль из рук выскользнул, как быстрая змейка. Силантий содрал ногу и обозлился. Человек он был хоть и дряхлый, а настырный, потому решил любой ценой покорить эту злую машину.

Теперь он не расставался с велосипедом. Каждый вечер подводил его к пряслу, перелазил с жердей на беседку и целился ехать. Но ноги опять теряли педали, и Силантий падал на землю. Озирался кругом, тер ушибленные колени и снова подводил велосипед к пряслу. И опять летел через руль, сдирал в кровь все руки. Вокруг прыгают ребятишки: