Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10



На какие бы высоты я ни забирался, орлу приходилось спускаться на землю. Наверху мне было холодно и голодно, а от одиночества и жажды общения становилось еще хуже. Я ждал того часа, когда мама кончала работу. В некоторые дома она ходила на полдня, то есть кончала около трех, и там ей платили девять пенсов, а в другие на полный день - до шести и даже позже, - и там платили шиллинг и шесть пенсов. В зависимости от нрава хозяйки или горничной, которой она помогала, мне либо разрешалось, либо не разрешалось заходить за ней незадолго до конца рабочего дня, а в одном доме, на Тиволи, около реки, где горничной была Элли Мэгони, тоже сирота, воспитывавшаяся в приюте "Добрый пастырь", я не только мог посидеть после школы на кухне, теплой и просторной, и выпить чашку чая, но даже подняться с мамой в спальные комнаты на то время, что она застилала постели, или в кладовку на чердаке, набитую до отказа сокровищами - старыми брошюрами, путеводителями, французскими и немецкими разговорниками, учебниками, включая французскую азбуку, старыми бальными программами из Вены и Мюнхена, с нотами песен Шуберта и - самой большой ценностью - альбомом "Мистерии страстей господних в Обераммергау" с немецким и английским текстом. Все это был старый, никому не нужный хлам, но я рассматривал бумажки как "прутья для гнезда орла", и, видя, с какой жадностью я на них набрасываюсь, Элли Мэгони выгребла оттуда целую кучу этого добра и позволила мне взять все, что нравится. Теперь, получив такую богатую пищу, воображение рисовало мне картины из жизни образованных людей: в каких местах они бывают, чем заполняют время, как величественно разговаривают с управляющими в отелях или носильщиками на вокзалах, проверяя счет или сдавая в багаж два сундука и три баула, следующие экспрессом в Кёльн, и раздавая чаевые не только направо и налево, но и во все другие стороны. "..."

Элли была типичной воспитанницей сиротского приюта - худущая, высохшая, боязливая старая дева с крошечными воспаленными глазками, тощим валиком седоватых волос под старомодной наколкой и дребезжащим страдальческим голосом. Но сердце ее было полно девических страстей, и она обожала обсуждать с мамой вопрос о том, принять ли ей предложение молочника, который настойчиво предлагает ей руку. За свои труды - как я четко помню, несмотря на давность лет, - Элли получала пять шиллингов в неделю, и, думаю, за сорок с лишним лет службы исхитрилась накопить несколько фунтов, а обладая этим маленьким приданым вместе с незапятнанной репутацией, считала себя весьма желанной супругой для столь положительного мужчины, как упомянутый молочник. По крайней мере - так она говорила - будет кому в старости подать ей стакан воды.

Это, по-моему, было заветной мечтой всех воспитанниц сиротского приюта: мама как-то вызвала во мне жестокие муки ревности, сказав, что молила бога о девочке, чтобы было кому в старости "подать ей стакан воды".

Но Элли не вышла за молочника; она подхватила волчанку, и, пока болезнь разъедала ей лицо, мама (и, конечно, я) часто навещала ее в больнице для неизлечимо больных на Веллингтон-роуд; до конца своих дней она не переставала радоваться, что служила у хозяев, которые не отправили ее умирать в работный дом. Я искренне горевал, когда она умерла и я увидел ее в гробу под белым льняным покрывалом, опущенным на ее изуродованное лицо: я мечтал устроить все иначе и уже договорился с мамой (и, насколько помнится, с самой Элли), что, когда разбогатею, она будет у нас горничной, и я буду платить ей настоящее большое жалованье - кажется, я собирался платить ей семь шиллингов в неделю.

В голове у меня была путаница, и главная сложность состояла в том, что между идеей образования, вынесенной мною из еженедельников для юношества, и образованием, которое давали в известных мне школах, не было, по-видимому, ничего общего. Существовала, например, школа на улице Св. Луки, где директором был Дауни - свирепый, пунцовый, всегда потный бугай с седыми усами, лысой головой, которую он то и дело вытирал белым платком, и длинной тростью, которой радостно помахивал. Мальчишки распевали о нем песенку, сочиненную, надо полагать, еще во времена королевы Елизаветы Великой, но как нельзя лучше к нему подходившую:

Наш Томми - человек святой.

По воскресеньям не бездельник:



С утра у бога просит сил,

Чтоб сечь мальчишек в понедельник.

И это, надо думать, соответствовало истине, так как в нем сочеталось ханжество раскаявшегося пирата с жестокостью тупоумного сержанта-строевика. Трость в его руке была не просто орудием - она составляла неотъемлемую часть его облика, как музыкальный инструмент у музыканта или кукла у чревовещателя; казалось, он никогда с ней не расстается, а проснувшись среди ночи, тянется к ней, как другие мужчины к жене или горячей бутылке. Тростью он владел артистически, и до тех пор мял своими жирными, мягкими, чувственными пальцами детскую ладошку, пока не находил позицию, в которой мог причинить самую жгучую боль. Послав учеников за палками или прутьями - на выбор, он тщательно их испытывал, полосуя воздух и впиваясь в каждую своими свиными глазками, - старался обнаружить невидимые никому другому изъяны, а если трость ломалась, что не раз случалось, когда он бил по голым ногам какого-нибудь маленького оболтуса, Дауни одним взглядом определял, который из двух обломков пригоднее для наказания, и заканчивал избиение тем из них, который бил сильнее. Даже в минуты раздумья - которые нападают и на самых рьяных служак, - когда он стоял в дверях и смотрел на весеннее солнышко, озадаченно осклабясь, точно недоумевая, зачем оно вышло на небо и что там без его разрешения делает, рука его неизменно крепко сжимала за спиной трость, где она обычно раскачивалась из стороны в сторону и, подобно собачьему хвосту, казалось, двигалась сама по себе.

Солнцу, словно говорила она, недолго светить - дай только Томми до него добраться!

Я часто клал в ранец какой-нибудь номер детского еженедельника - своего рода залог лучших времен, - и Дауни, зная, что меня непременно потянет взглянуть на него под партой, как умирающего тянет взглянуть на распятье, не сводил с меня глаз. Однажды он поймал меня с листком под названием "Разведчик" и, выставив его напоказ всему классу, разразился ликующим: "Хо!