Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 79

Во время наших утренних прогулок до метро в основном говорила Аура: о своих занятиях, преподавателях, других студентах, идеях для нового рассказа или повести, или о матери. Когда она была особенно встревожена привычными неурядицами, я старался по-новому воодушевить ее или перефразировал и повторял былые увещевания. Но больше всего я любил, когда она вдруг начинала останавливаться на каждом шагу, чтобы, словно тигренок, поцеловать или укусить меня за губу; любил ее мимический беззвучный смех над моими охами и то, как она обижалась: ты меня больше не любишь, да? — если я не брал ее за руку или не обнимал тогда, когда ей этого хотелось. Я любил этот наш ритуал, за исключением тех моментов, когда на меня накатывало беспокойство: «Как, черт побери, я смогу закончить следующую книгу рядом с женщиной, которая каждое утро заставляет провожать ее до метро и умудряется притащить меня в Колумбийский университет просто для того, чтобы с ней пообедать?»

До сих пор я часто воображаю себе, что мы с Аурой гуляем вместе. Иногда я представляю ее ладонь в моей и немного отставляю руку в сторону. Теперь никто не удивляется человеку, разговаривающему с самим собой на улице, ведь он наверняка говорит через какой-нибудь «блютус». Другое дело, когда у тебя красные зареванные глаза, а губы искривлены плачем. Интересно, что они при этом думают? Какие причины для слез предполагают? Им кажется, что я для них открытая книга.

Это был первый день после смерти Ауры. В Бруклине на углу Смит и Юнион, на другой стороне дороги, я приметил пожилую женщину, готовящуюся перейти улицу, обычную пожилую леди, откуда-то по соседству: аккуратные седые волосы, немного ссутуленная спина, милое выражение на бледном лице со слегка отвисшим подбородком. Она выглядела так, будто в терпеливом ожидании зеленого сигнала светофора наслаждалась октябрьским днем и солнечным светом. Мысль пронзила меня как осколок снаряда: Аура никогда не узнает, что такое старость, она никогда не сможет оглянуться на свою долгую жизнь. Как это несправедливо, крутилось в голове, Аура не станет той милой благовоспитанной старушкой, которой ей, скорее всего, суждено было стать.

Суждено. Было ли мне тогда суждено стать частью жизни Ауры или я вломился без спросу и разрушил предопределенный ход событий? Может, Аура должна была выйти замуж за кого-то другого, за студента Коламбии, за парня, который не мог удержаться от застенчивого поглядывания на нее, сидя за соседним столиком в Библиотеке Батлера или в Венгерской кондитерской? Можно ли с какой-либо долей вероятности утверждать, что нам было что-то суждено, до тех пор пока это с нами не случилось? А как насчет ее собственной воли, персональной ответственности и личного выбора? Когда зажегся зеленый, и я перешел Смит-стрит, заметила ли старушка выражение моего лица? Не знаю. Мой мутный взгляд уперся в мостовую, и я хотел только одного: вернуться в нашу квартиру. Там было больше Ауры, чем где бы то ни было.

Квартира, которую я снимал вот уже восемь лет, располагалась на нижнем этаже особняка. Когда итальянское семейство Риццитано, до сих пор владеющее зданием, жило в нем и занимало все четыре этажа, должно быть, эта «зала» служила им гостиной. У нас же на этом месте была спальня. Здесь были невероятно высокие потолки: чтобы поменять лампочку в свисающей люстре, приходилось карабкаться по пятиступенчатой стремянке, вставать на мыски на ее шаткой верхушке и изо всех сил тянуться вверх; заканчивалось все, как правило, мучительными поисками равновесия, размахиванием рук и неуклюжими покачиваниями. Ты похож на птицу, которая учится летать, как-то сказала Аура, наблюдавшая за моими экзерсисами из-за своего стола в углу. Под потолком вдоль стен тянулся беленый, как и сами стены, гипсовый карниз в неоклассическом стиле — ряд повторяющихся розеток поверх более широкого, из витиеватых листьев папоротника. Два высоких окна с просторными подоконниками выходили на улицу, а между ними, как камин, вздымаясь от пола до потолка, стояло массивное зеркало в барочной раме золоченого дерева — оно было таким кричащим, что сразу бросалось в глаза. Теперь часть зеркала загораживало подвенечное платье Ауры, висевшее на плечиках, закрепленных на бечевке, которую я обмотал вокруг симметричных золотых завитков на самом верху. А на мраморной полке у подножия рамы был сооружен алтарь из разных вещиц Ауры.





Когда я вернулся из Мехико в тот первый раз, через шесть недель после смерти Ауры, Валентина, учившаяся вместе с ней в Коламбии, и их подруга Адель Рамирез, прилетевшая из Мексики и остановившаяся у нее погостить, приехали за мной в аэропорт Ньюарка на микроавтобусе БМВ, принадлежавшем мужу Валентины, менеджеру инвестиционного банка. У меня было пять чемоданов, два моих и три, заполненных вещами Ауры: не только одеждой, которую я так и не решился сдать на хранение, но и некоторыми ее книгами, фотографиями, недолговечными ценностями, оставленными в дневниках, блокнотах и разрозненных записках, — я не смог выбросить или отдать практически ничего. Я убежден, что если бы вместо них в тот день за мной в аэропорт заехал кто-нибудь из моих приятелей и мы приехали в нашу квартиру, все было бы совсем иначе — наверное, мы бы недоуменно огляделись вокруг и сказали: «Пошли выпьем». Не успел я занести вещи в дом, как Валентина и Адель приступили к сооружению алтаря. Они носились по квартире, будто лучше меня знали, где что лежит, выбирая и откладывая бесценные предметы, эпизодически интересуясь моим мнением или спрашивая совета. Адель, художница, согнулась над мраморной полкой, раскладывая вещи: хлопчатобумажную шляпу с пришитым к ней матерчатым цветком, которую Аура привезла из нашей поездки в Гонконг; зеленую парусиновую сумку, принесенную ею на пляж в тот последний день, — содержимое осталось нетронутым, все там лежало, как она собрала: кошелек, солнечные очки и две тоненькие книжки, которые она читала (Бруно Шульц и Сильвина Окампо); ее расческа с длинными черными прядями, зацепившимися за зубчики; купленный на рынке рядом с нашей квартирой в Мехико картонный футляр с китайскими палочками, в которые мы играли, попивая текилу в ресторанчике «Фрайдис», за две недели до ее смерти; номер «Бостон ревью», где в самом начале этого последнего лета было опубликовано ее последнее эссе на английском языке; ее любимая (и единственная) пара туфель от Марка Джейкобса; ее маленькая бирюзовая фляжка; еще несколько безделушек, сувениров, украшений, фотографий; свечи; ее блестящие, модные, черно-белые полосатые резиновые сапоги с ярко-розовой подошвой… Стоя перед громадой зеркала, Валентина воскликнула: точно! Где свадебное платье Ауры? Я достал платье из стенного шкафа и принес лестницу.

Это было как раз то, над чем мы с Аурой потешались: фольклорный мексиканский алтарь в квартире аспиранта как символ показной принадлежности к национальной культуре. Но теперь соорудить нечто подобное казалось совершенно естественным, платье провисело весь первый год после смерти Ауры и еще долго там оставалось. А я регулярно покупал свежие цветы, ставил их в вазу на полу, зажигал свечи и менял сгоревшие на новые.

Свадебное платье для Ауры сшила мексиканская модельерша, которой принадлежал бутик на Смит-стрит. Мы подружились: ее звали Зойлой, она была родом из Мехикали. В магазине мы обсуждали, как откроем ларек с настоящими лепешками тако, чтобы делать деньги на пьяной голодной молодежи, вываливающей ночью из баров Смит-стрит, и все трое притворялись, будто всерьез собирались взяться за это многообещающее предприятие. Потом Аура обнаружила, что сайт «Дейли Кэнди» назвал пошитые на заказ свадебные платья Зойлы бюджетной альтернативой нарядов от Веры Вонг. Аура побывала на трех или четырех примерках в мансардной студии Зойлы в Нижнем Бруклине и каждый раз возвращалась все более заинтригованной. Забрав готовое платье, поначалу она была разочарована: оно показалось ей более простым, чем она ожидала, и несильно отличающимся от обычных платьев, которые продавались у Зойлы за четверть цены. По сути, это была упрощенная версия наряда мексиканской крестьянки, сшитая из белого хлопка, расширяющаяся оборками книзу, незатейливо украшенная шелковой вышивкой и кружевом.