Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 86



Несмотря на такую репутацию ночного Нью-Йорка, тем не менее мы шагаем по его улицам, мы, три женщины— Вава Хачатрян, Лусик Меликян и я, художница, писательница и поэтесса, идем медленно, останавливаясь, так, как ходили бы в Ереване. Прошли по Амери-кен-авеню, потом свернули направо, на 33-ю стрит, которая поуже и постарше. На изможденных лицах облупившихся зданий зевают арки, внутри виден дворик, лестницы, у подъездов сложены пластиковые мешки для мусороуборочных машин. Заходим в знаменитый книжный магазин Ризоли, торгующий до этого позднего часа. Два просторных этажа заполнены книгами, альбомами, пластинками. Преобладает классика. Тихо звучит Скрипка. Мне кажется, будто я зашла в какой-то очень знакомый дом, и книги, хоть все они и на английском, тоже мне знакомы. Чуть подальше от магазина две негритянки, молодые, длинноногие, в мини-юбках, стоят, ждут. Мимо проходит группа белых мужчин, один из них подошел к девушке; обменявшись с ней несколькими словами, он присоединился к товарищам и продолжил путь. Наверное, сделка не состоялась. Сворачиваем в Парк-авеню, на улицу старых, маленьких и самых аристократических гостиниц. Вошли в кафе «Сен-Мориц» при одной из таких гостиниц: обитая красным бархатом мебель, на стене овальные зеркала в рамках в стиле рококо. Сели, выпили чай, смакуя, не торопясь. Разговор шел об Исаакяне, о первом армянском переводчике Шекспира Хан-Масеяне, об армянской персидской колонии. Потом по тем же улицам вернулись домой…

Так прошел мой последний вечер в Нью-Йорке — лениво, покойно, — и даже две ждущие негритянки на углу не вклинились в мягкую прощальную грусть этих часов.

На следующее утро я улетела. На аэродром пришли человек десять — пятнадцать, самые близкие. Вместе с их последними словами и объятиями уношу с собой весь собранный мной за четыре месяца тяжелый груз встреч, лиц, событий, груз перевиденного, перечувствованного, и настолько тяжел он, что мне трудно не только подняться с ним по трапу в самолет, но и в продолжение почти двенадцатичасового перелета хоть на несколько минут взмахом ресниц сбросить его и вздремнуть.

Нет, не удалось мне поспать над Атлантическим океаном ни по дороге туда, ни обратно…

Приехав в Ереван и начав уже писать книгу (потому что все перевиденное и перечувствованное я не могла не выплеснуть на бумагу), все еще не представляла себе ясно, что станет тем стержнем, который будет держать «тело» книги, вынесет на себе все бремя моих мыслей и чувств.

И вот один, казалось бы случайный, толчок помог мне во всей ясности увидеть этот хребет, отчетливо понять, что я хочу сказать своей книгой.

Третьего марта по телевидению должна была быть передача, посвященная пятидесятилетию со дня рождения Паруйра Севака. Я попросила мою егвардскую соседку Седу, когда начнется, позвать меня. У нее собрались соседи по подъезду, у которых еще нет телевизора. Это простые люди, крестьяне, и среди них семья пастуха— он сам, его жена, мать и дети.

Передача началась. Целых два часа звучали слова— воспоминания, речи, стихи. Целых два часа эти люди — пастух, безмолвная маленькая старуха мать с натянутым по старинке на рот платком, детишки-школьники с пытливыми глазками — сидели как пригвожденные к месту, не отводили глаза от экрана: не дай бог что-нибудь упустить! Я видела, что не все из услышанного они полностью воспринимают — Севак одновременно и прост, и очень сложен, — но я чувствовала, что здесь кроме сознания действовал еще инстинкт, какая-то добрая радиация, которая, казалось, растворяет, делает доступной сложную мысль, понятным непонятное слово. И одновременно я чувствовала, что от присутствия этих людей, от токов, идущих от их сердец, слова поэта как-то еще больше одухотворяются, словно прорастают, созревают, создается та животворная взаимосвязанность, которая извечно существует между народом и его великими сыновьями, землей и парящим над ней кислородом.

Народ — это не просто определенное количество людей с общей историей и географией. Вот сейчас более миллиона людей, сидящих у экрана, слушают одни и те же слова, причащаются к одному и тому же чувству, живут одной и той же радостью и печалью. В этот миг нет ни домов, ни улиц, рушатся стены и перегородки, сравниваются этажи, стираются расстояния. В эти минуты есть лишь одно дыхание, жар его, который сплавляет людей в единый слиток. Это и есть народ, этот единый слиток, сотворенный духом, историей, веками, сегодняшним и завтрашним днем.

Случилось так, что судьба разметала наш народ по свету, что только часть его осязаемо, непосредственно включена в эту живительную взаимосвязь.



Мы должны объединить, собрать вместе духовную энергию народа и, как бы ни был разбросан спюрк — в Азии или в Европе, в Америке или в Австралии, — должны сделать так, чтобы его дыхание сливалось с дыханием людей, приникших в тот самый вечер к телевизору, сливалось с духовной атмосферой, исходящей от Арарата, от озера Ван и Сасунских гор, от развалин Ани и строк Нарекаци, из монастырей Гандзасара и Гегарда, от Вечного огня Цицернакаберда, от смеющегося Еревана, от всей новорожденной Армении. Мы должны сделать так, чтобы энергия, которая подымается с расстелившейся по свету шири спюрка, чтобы она не рассеялась, не пролилась дождем над чужими океанами, а вошла в общий созидательный потенциал народа, из которого набирают силу его великие сыны, его культура, его вклад в общечеловеческое…

Так вот раздумывая, продолжала я свой путь на страницах книги, уже твердо зная, куда и зачем иду. Я попыталась рассказать о том, как и в какой мере спюрк вовлечен в эту духовную атмосферу и как Армения, Советская Армения насыщает ее постоянными излучениями света и надежды. Я буду счастлива, если моя книга хоть немножко да уплотнит силу этих излучений и поможет еще больше поверить в возрождение древней страны Наири.

…Была далекая осень в очень далекой стране. В этот сентябрьский день состоялась моя первая встреча с канадскими армянами, первая на западном полушарии. Зал «Плато» в Монреале был переполнен. И вот в конце вечера, когда я кончила говорить и со сцены сошла в зал, из затихающей волны аплодисментов стихийно возникла другая волна — песня «Эребуни-Ереван». Пели все съехавшиеся сюда с разных концов огромного канадского города. Волна набегала, ширилась, захватила весь зал. И вот воздух с минуты на минуту сгущался, наполнялся какими-то непостижимыми мельчайшими частицами— трепетом, тоской, болью, радостью, надеждой, затаенными в сердце, в легких, в крови, долетевшими сюда из далеких веков и земель, долетевшими и одухотворившими все вокруг.

И если случится так, что из недр нашего народа снова явится миру еще один Хачатурян или Сарьян, я знаю, что и те частицы, сгустившиеся в воздухе зала «Плато», пересекшие океан, смешались, влились в дыхание гор и долин Армении, из которого, как из пламени и дыма, родились и будут рождаться наши легендарные и подлинные Ваагны[48], чтобы продолжить слово, обращенное к человечеству, — о свете, добре и справедли-вости…

26 июня, Ереван

Старое ущелье, все изрезанное, изборожденное… Утром от края утеса отвалился огромный кусок скалы, сорвался и грохнулся на дорогу. Моя бабушка то ли пешком, то ли на тележке добиралась сюда помолиться и поставить свечу, чтобы отогнать беды. Когда я попала сюда впервые, не помню, только помню, что дорога была каменистой и голой. И сама дорога, и все вокруг было цвета глины, и называлось это место Гарни-Гегард. И как на киноэкране, когда едва заметная вдали точка постепенно приближается и, увеличиваясь с каждой следующей секундой, становится наконец зданием с колоннадой и встает перед тобой, так и Гарни и Гегард где-то в глубине прожитых мною лет шли и шли вместе и, чем дальше, тем больше, наполнялись мыслями, чувствами, воспоминаниями.

Гарни и Гегард. Два храма совсем близко друг от друга. Гарни — еще языческий, двухтысячелетний, весь в желтовато-дымчатой пыли развалин. Из них мачтами тонущего корабля тянулись ввысь полуразрушенные колонны, словно взывая о спасении. Гегард — христианский, лет на тысячу помоложе, высеченный в ущелье, в скале, в жестком, обожженном ее склоне, уходящий весь вглубь, но как будто все выше и выше вздымающийся к небу.