Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19

Сколько ни приучал я себя к его пунктуальности, четкости, — ничего не получалось. Лепим вместе на речке из глины — я мокр и грязен, не знаю, с чем сравнить, он — чистехонек, закатаны рукава белой рубашки, на штанах не смялись наглаженные складочки; идем на болото ловить лягушек, ноги мои промочены, в ботинках хлюпает, в завершение я провалился в жижу до колен, — он даже сандалии не замочил, а поймал больше; покупаем мороженое, — меня обсчитали, а он только посмеивается. Правда, он старше, опытнее, наверное, смышленее его маленькая, как бы седенькая уже на висках, голова, и все-таки никакая самая быстрорукая тетка его не обсчитает.

Вот и думаю снова, если уж человек неряха и рохля — от судьбы и родителей, если дурак и хам — от судьбы и от родителей, если умница и милейший человек — тоже от судьбы и от родителей. А необходимая завершенность в аккуратности, в хамстве, в доброте осуществляется самошлифовкой, идет как расширение богоданных добродетелей или пороков…

Но тогда что же делать с воспитанием? Отменить? Пустить все самотеком? Тогда зачем литература? Зачем вера в добро, в доброе начало в человеке? А тут, наверное, все очень просто: редкий человек состоит из одних добродетелей или из одних только пороков, большая, подавляющая, абсолютная часть человечества всего имеет понемногу. Вот и нужно этой части человечества проявление и подкрепление добрых начал. А те немногие, что родятся с абсолютным преобладанием добра над злом, или зла над добром, ни в каком воспитании вообще не нуждаются. Они все равно и везде пойдут своей стезей.

Очень я хочу, чтоб доказали мне, как жил-был, скажем, матерый карманник и домушник, раз десять отбывал сроки, а после одиннадцатого сделался милейшим порядочнейшим человеком, и обратный пример — был тихий спокойный человек, мухи никогда не обидел, учился, работал, улицу всегда только на зеленый свет переходил, а обратился вдруг в стригущего глазами, пришепетывающего и жестикулирующего вора «в законе».

Нет правила без исключения, но ведь исключение-то как раз и подтверждает, что есть правило…

Коллекционером камней я не стал. А вы не знаете, как называется эта камнемания? Уж не филоминералия ли? Минералофилия? В общем, страсть к безжизненным дарам земли зачахла в зародыше, и не достиг я даже первого перевала к той вершине, которая случайно обнаружилась в разговоре с одним знакомым.

Знакомый, обозначим его просто Яша, любитель поэзии и сам пописывающий на досуге, знаток романских языков и собиратель поэтов-модернистов от древних мистиков до Бодлера с Метерлинком, до Мережковского и Соллогуба в отечественном исполнении, Яша, в подпитии цитирующий Рембо, Цветаеву, Городецкого и Пастернака с вдохновением жреца и посвященного, а с виду похожий на дореволюционного дворника, особенно, когда нарядится в сатиновую — горошком — рубаху, Яша похвастал мне, что приобрел в собственность томик Мандельштама. Разговор у нас пошел от Мандельштама к Пастернаку, от Пастернака свернули к Лорке, от Лорки к Хлебникову и Василию Каменскому, далее о погоде, о здоровье и камнях из почек.

Я рассказал Яше со смехом, какую великолепную коллекцию камней, вынутых оперативно, держат под стеклом в коридоре энской больницы, и тут же лежат и ходят больные с подобными камнями и смотрят, и обсуждают, бледнея, какой камень предположительно у того или у другого. А камни в той коллекции от мизерных крапинок до почти дорожных булыжников, какими раньше выкладывали мостовые.

При упоминании о камнях Яша встрепенулся и сообщил, что завтра они тоже едут копать камни, что там, куда они едут, даже изумруды, говорят, бывают, и пошел он и пошел, о камнях и о камнях, простояли мы битых два часа, и я поразился, как просто могут сочетаться вершины символизма с еще не открытыми копями царя Соломона.

Так, вроде бы, постоянно уходя в размышлениях от главного предмета, от «ПОЧЕМУ?» и «ЗАЧЕМ?» — я, наверное, все-таки приближаюсь к истине, ибо перешел от произведений человеческой руки к творчеству природы — первооснове всякого творчества вообще. И, разумеется, творение живых существ, одушевленных и ускользающих от коллекционера в меру своих способностей, ног и крыльев, было осуществлено природой много позднее, чем изобретение изумрудов и алмазов.

Когда говоришь о коллекционировании существ живых, невольно вступаешь в конфликт с моралью и этикой. Все живое, до бактерий даже, до бессмысленных вроде бы червей хочет жить и совсем не стремится попасть в спирт, раскиснуть в формалине, а тем более, подвергнуться ужасной пытке — быть проткнутым живьем швейной булавкой и корчиться на ней иногда не одни сутки (а есть еще булавки специальные — энтомологические, длинные и тонкие, как волосок, впивающиеся в пальцы, едва к ним прикоснешься). А душегубки-морилки, где несчастное насекомое корчится, шевелится, взлетает, беззвучно молит кого-то о чем-то.

Как совместить это с понятиями любознательность, доброта, увлеченное собирательство?

Я боюсь задавать себе этот вопрос, ведь в детстве все мы бываем неосознанно жестокими, и мораль вполне очевидная либо не осознается нами, либо уходит куда-то на задний план, а на переднем плане остается главное — коробки с засушенными чудесами: усатыми, бронзовыми, серебристыми, расписными, рубчатыми, рогатыми, отливающими полированной закаленной сталью, воронеными, многоцветными, светящимися, покрытыми сложнейшим, однако всегда присущим данному виду, узором.

Первичное бессистемное собирательство, которому предавались в детские дни все без исключения — ну, хоть на один день: ведь появлялся же в ваших руках некий замечательный с виду и несчастный жук, бабочка, залетевшая в окно, и вы тотчас же решали оставить его для будущей огромной коллекции, сажали его (ее) в коробку, носились с ним (с ней), показывали всем, а назавтра уже навсегда забывали о существовании этого жука, так что, обнаружив его в коробке лет через пять-десять, уже никак не могли вспомнить, откуда он там взялся, как туда попал.

Случай рождает первичное собирательство, но для того, чтобы стать страстью, надо, во-первых, чтобы случаи эти повторялись, а во-вторых, надо иметь, наверное, к собирательству особую душевную склонность. Ваша страсть может также пройти несколько расширяющихся кругов, либо уже на первом-втором витке, подобно спутнику, запущенному на временную орбиту, она должна снизиться, потерять инерцию (интерес) и сгореть без следа в более плотных слоях вашей интеллектуальной сферы. Так говорю я с уверенностью — ведь сам пережил этот выход на энтомологическую орбиту после обычной, неизбежной, как корь, детской вспышки, и прошел еще два круга в студенчестве и в более зрелые годы.

Все началось с жука, которого я даже не сам нашел, сообщил мне о его местонахождении самый мой близкий друг-приятель в детстве Юрка, но в отличие уже от названного выше Юрки, это был китаец, и я привык звать его так: Юрка-китаец.

— Тамо наша тебе жук покажи! — сказал он, улыбаясь во весь рот.

— Большой? — спросил я, ибо в детстве величина жука — главный показатель его ценности.

— Шибко большая… Шибко… Вот такая…

— Врешь…

— Шибко… Надо ходи…

Мы побежали.

Жук сидел в сыром углу каменного спуска в подвал, где жили китайцы, и показался мне невероятным. Он был овальный, черный, блестящий, с голубоватыми глазами и величиною, наверное, со столовую ложку, если брать ее без черешка… Возле жука на корточках сидела сестра Юрки, китаяночка Рита, и боязливо посматривала то на меня, то на жука черными ночными глазами. Я радостно схватил жука и объявил, что это не просто жук, а жук-водяной, плавунец, я был в этом накрепко убежден, ибо уже находил гораздо более мелких, но подобных ему. От жука пахло тиной и сыростью, и глаза у него были какие-то водяные, напоминали глаза рыб, если только рыбу сварить. В доказательство я принес банку с водой, и жук тотчас нырнул и начал бойко плавать, взмахивая ногами-веслами и щелкая о стенки, а Рита подняла вой: