Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17



– Мне уже под восемьдесят, а ты никогда не называл меня старухой. Надо признать: старуха и есть, – говорила она, собирая пролитый чай тряпкой. Рука дрожала, вот и разбила любимую чашку, подаренную им в наборе. – Ничего, есть еще чашечка, – шептала она. – Куда-то подевалась чашечка.

Старик-то помнил, что предпоследняя чашечка была разбита пару дней назад, ее осколки все еще лежали в мусорном ведре.

– Ну, какая же ты старуха. – Он гладил ее руку и смотрел куда-то вдаль. Но, помолчав и словно спохватившись, посмотрел на нее. – Какая же ты старуха, – повторил зачем-то.

– Ну, заладил, – осадила она.

– Нет. – Он словно нашел что сказать, подобрал нужное: – Ты всегда была моей женщиной, самой нужной мне женщиной. Когда мы познакомились, ты была молодой-молодой. – Он улыбнулся чему-то. – Хотя тебе было под сорок, но я никогда не замечал этого. Не замечаю и сейчас. – Он пожал плечами. – Твоего возраста нет. Да и я иду рядом с тобой, мы всю жизнь действительно вместе. Ну а кто знает? Мы как одно целое, мы же прожили с тобой, да? Мы не замечаем возраста друг друга, как не замечаем своего. Жизнь так устроена.

Она почему-то молчала. Тряпка давно лежала на полу, но Нина Валентиновна не думала об этом: должно быть, забыла, что подтирала лужу.

– Ну а ты что-нибудь поняла из моих слов? – произнес старик.

– В том то и дело, – с каким-то безумием посмотрела она. – Никакого возраста нет. Я не старела никогда, но раньше я не забывала. Раньше я не падала, и не болели так сильно ноги. А у тебя… вот, когда я смотрю, как ты спишь… Ты раньше не спал так. Тебе часто больно. Мы можем упасть на улице. И от этого так хочется плакать. Почему мы должны падать? Мы всю жизнь были сильные, добивались чего-то. Москву помнишь? И вот теперь мы падаем, не можем до магазина дойти. Жизнь несправедлива. Она проучила нас, а за что? Ведь не за что было. Ты знаешь свой возраст? Я – нет. Я не помню, сколько мне. У меня совсем другой возраст.

Старик лукавил. Конечно, он замечал ее возраст – так было не только сейчас, но и прежде. Время шло и ставило свои отпечатки на ее коже, уголках ее губ, груди, которая становилась все мягче, на руках, которые грубели, – казалось, именно с них начиналось старение, и именно они выдавали ее истинный возраст, когда многим ее сорок с небольшим казались тридцатью. Казалось, время меняло даже вкус поцелуя.

Он смотрел с грустью и сожалением, не на нее – любимую не меньше, чем в первые дни их совместной жизни, – но на то, что с ней делало время. Когда она, бледная, с кругами под глазами, представала его взору утром, долго и тревожно всматриваясь в зеркало в ванной комнате, он обнимал ее сзади и говорил, как она красива.

– Да что ты, – отвечал на ее сомнения. – Ты у меня самая красивая. Брось, никаких морщин я не вижу. У тебя все замечательно.

Но старость пугала его самого. Еще в начале их совместного пути, в минуты, когда ее не было рядом и она не могла увидеть, Семен Иванович и сам подолгу всматривался в зеркало – и там, где не хотел замечать наступающую старость жены, отчетливо видел свою. На лице появлялись непонятные складки, нос как будто раздался, стал большим и некрасивым, усыпанным черными точками, морщины на лбу становились все более заметными, подбородок все больше принимал форму двойного-такой подбородок, если видел у кого, казался ему уродливым с детства, – кожа щек пестрила какими-то мелкими трещинами, и, что особенно расстраивало его, на лице и шее постоянно образовывались новые родинки, а некоторые старые увеличивались и становились висячими.

– Омерзительно, – шептал он возле зеркала.



В отличие от Нины Валентиновны, он не нуждался в каких-то словах, успокоениях со стороны, для него и так вся правда была очевидна: он бодрился, но ужасно боялся старости. Видел, что наступит она не скоро, что у него гораздо больше времени, чем у нее, – мужская старость наступает намного позже женской, – но неизбежно наступит. А какой она будет, ему отчасти подсказывала жена, чей корабль первым взял курс к берегам старости и уже не мог с него свернуть.

– Бритвы, – говорил он отстраненно. Не самому себе под нос, но и не миру, тем более что рядом никого не было, – словно признавал что-то неизбежное, что не хотелось принимать, но от чего не было никакой возможности отказаться. Еще в молодости, в студенческие времена, когда, подобно многим сверстникам, увлекался стихосложением и экспериментировал в прозе (где сейчас эти тетрадки?), Семен Иванович обратил внимание на тот, казалось бы, очевидный, но игнорируемый всеми молодыми людьми факт, что люди стареют. Причем стареют не просто быстро, а ежесекундно: каждый миг своей жизни человек стареет, таков жестокий механизм старости, которая держит в тисках человека всю жизнь, пока не искромсает его.

Он даже отчетливо представлял себе сам механизм, его, если можно так выразиться, техническое устройство: как будто на голове каждого человека установлена некая конструкция, представляющая собой множество вращающихся перед лицом бритв, непрерывно кромсающих кожу. «Пока не будет стерто лицо, пока не упадет человек, искромсанный злыми бритвами, не остановятся они, и не снять человеку зловещий аппарат со своего лица, – рассказывал он концепцию в пьяных компаниях. – Бритвы искромсают самых красивых, влиятельных, респектабельных, самых естественных и позитивных, самых злых, самых добрых, рожденных больными и полных жизненных сил, бесцельных праздных гуляк и полных задумок гениев».

Справедливости ради, тогдашний студент не носился с этой идеей, выдавая ее за оригинальность, доверял ее не всем, а только избранным, как личную тайну и личную боль. У него была девушка, одна из первых красавиц на потоке, друзья завидовали, но такое положение не спасало от тяжких раздумий: порой он просыпался в холодном поту – в палатке на берегу моря, в загородном коттедже, в студенческом общежитии после веселой попойки, в постели со своей красавицей. Ему снились бритвы. Случалось это и в зрелом возрасте, в вагоне поезда, в гостинице в командировке, утром нового года в объятиях той, что дожила с ним до дней, когда жестоким бритвам осталось совсем немного работы.

Он один называл ее по имени, как будто единственный из живых, кто знал его, а значит, хранил. Берег в сердце. Имя – то, что оставалось в ней неизменным и до чего бритвам было никогда не добраться.

Он и сейчас позвал ее по имени. Было очень больно, из горла пару раз вырывался бессвязный хрип, и только. Лишь после того, как старик немного подождал и отдышался, он смог внятно произнести ее имя. Глаза смотрели на лампу, он приподнял чуть-чуть голову и увидел: лежит. Дышит ли?

Порой он чувствовал скрежет бритв перед собой. Порой они сверкали между ними во время поцелуя. Порой он говорил своей тогда еще живой матери о том, что навестит ее осенью, а лезвия бритв скрежетали: «Нет, миленький. Ты ведь знаешь все наперед. Зачем обманываешь себя?»

Он отвечал односложно, его речь сбивалась, а мать печалилась, считая его неблагодарным или невнимательным, и выходила курить на красивый балкон с цветами. И никогда не знала, что он плакал, думая о ней. Сложно сказать, жалел ли он только мать или страдал оттого, что никому из его близких никогда не вырваться из времени.

Тогдашний приятель его говорил в ресторане в центре Москвы:

– Твои бритвы – это все ерунда. Если все нормально по жизни, то нет никаких бритв. Женщины стареют, но женщин много. И потому это совсем не трагедия. Пока стареет одна женщина – тысячи созревают. А мужчина стареет тогда, когда захочет. И то, если захочет. Сечешь?

Старик давно перестал покупать журналы, но если б покупал – увидел бы его, давнего приятеля из бара, главного редактора одного из журналов для умных и слегка циничных мужчин. Впрочем, главный редактор – это было скорее хобби, нежели призвание: приятель был совладельцем фирмы, выпускавшей этот журнал, а помимо нее – самой крупной сети фитнес-центров и держателем нескольких гостиниц в разных городах страны. В его журналах не было старых женщин, но экономическая целесообразность нашептывала ему избавиться и от них – журналы тоже старели.