Страница 123 из 125
Кудрявцев, казалось, догадывался, о чем думает депутат, и, прерывая затянувшуюся паузу, заговорил:
— Ход ваших мыслей сейчас, видимо, таков: молодая хищница, охотница за легкой, беззаботной жизнью, окрутила подвернувшуюся жертву, затуманила мозги старику и решила овладеть накопленными благами. Так ведь? Я не ошибся?
Ракитин усмехнулся:
— Пожалуй.
— Ну так вот, товарищ депутат, в данном случае вы ошиблись. Наш союз с Людмилой Павловной совсем иной, на нем не лежит и тени корысти. Более того, Людмила Павловна настойчиво противится формальному закреплению нашего союза. Но его настойчиво добиваюсь я. И добьюсь.
— А почему противится оформлению брака гражданка Воронцова?
— Видите ли, Людмила Павловна человек особый. Я бы сказал, редкостный человек. Мы, говорит, любим друг друга, и этого достаточно. Людям же понять нас трудно. И незачем затевать эти хлопоты. А я иного мнения. Раз наш союз основан на чистом, искреннем чувстве — а иначе ни я, ни Людмила Павловна и не помыслили бы о нем, — то почему он не может быть законно оформлен? Права гражданина у нас священны, в том числе и право на брак. — Кудрявцев, сказав это, взглянул на Ракитина, опасаясь, как бы его слова не были приняты с иронической снисходительностью. Но нет. Депутат слушал его внимательно и серьезно.
— Ну что ж, товарищ Кудрявцев, оставляйте ваше заявление. Вопрос, надо полагать, будет решен с учетом и ваших прав, и советских законов.
Недели через две после этой встречи Ракитин уехал со службы чуть раньше и, отпустив машину, решил пройтись пешком. Неожиданно вблизи своего дома он встретил Кудрявцева. Поздоровавшись, Ракитин спросил:
— Вечерний моцион совершаете?
— Да, прогуливаюсь.
— А почему же без спутницы?
— Уехала в Ростов к сестре. Приболела та немного, ну Люда и помчалась, чтобы помочь.
— Вызывали вас по поводу заявления?
— Да-да. Спасибо вам, от души благодарю.
Поговорив еще немного, Ракитин стал прощаться. Но у Кудрявцева вдруг возникла идея:
— А знаете, Павел Степанович, извините, что я так неофициально к вам. Зайдемте ко мне. Это совсем рядом. Посидим, чаю попьем. Захотите, музыкой угощу. Люда у меня стереофоническими записями увлекается. Время-то ведь еще детское. Всего восемь часов.
Ракитин был совсем не прост в отношениях с людьми, случайных знакомств не признавал, но прямодушие Кудрявцева, его искренность покоряли, и, к собственному удивлению, Ракитин согласился.
Кудрявцев жил в большом старом доме. Просторная квартира казалась образцом старого московского быта. В ней удивительно обжитыми, органичными и уютными выглядели массивная, потемневшая от времени мебель, громоздкие хрустальные люстры и все прочее убранство. И чай хозяин приготовил вкусный, музыку подобрал приятную. Беседу повел непринужденную и неторопливую. Но Павла Степановича все время занимала мысль, почему Кудрявцев не предложит посмотреть его работы? Он уже вспомнил, что имя художника не раз встречал в прессе, на афишах, но, кажется, давно. Поразмыслив немного, Ракитин спросил:
— Владимир Михайлович, у вас, художников, принято угощать гостей своими творениями. Я, правда, не знаток изобразительного искусства, так что квалифицированных суждений не выскажу, но посмотреть ваши работы хотел бы.
Кудрявцев нахмурился и, преодолевая неловкость, поспешно проговорил:
— Извините, Павел Степанович, но вынужден отказать вам в просьбе. Дал себе зарок.
Ракитин, смущенный таким оборотом дела, тоже стал извиняться.
Кудрявцев перебил его:
— Дело в том, что старые мои работы известны, а новых, заслуживающих внимания, пока нет. Но они будут, надеюсь, что будут. — Затем глухо, с нескрываемой внутренней болью добавил: — Так хочется создать что-то достойное, настоящее.
Скоро Павел Степанович засобирался уходить, однако Кудрявцев упросил его остаться. Он, видимо, все еще чувствовал себя виноватым, что отказал гостю в просьбе. Ракитин пытался его успокоить, но художника переполняла потребность высказаться, что называется, излить душу.
— Я должен вам рассказать все подробно. Иначе трудно будет понять, могут остаться недоумения.
И Ракитин услышал историю, полную радостей и огорчений, успехов и неудач, понял, что жизнь неожиданно столкнула его с человеком редкой и сложной судьбы.
Десять — пятнадцать лет назад Кудрявцев был уже известным, признанным художником. Его вещи неизменно занимали достойные места на выставках. Их отмечала пресса, хвалили критики, одобряли товарищи по профессии.
Для одних успех — это стимул к новым поискам, новым завоеваниям. Для других — утверждение собственной значимости. Но есть и третьи. Их не упрекнешь в самодовольстве. Однако успех расхолаживает их, вызывает легковесное отношение к своему творческому труду. Что-то подобное случилось и с Кудрявцевым. После шумного успеха на нескольких выставках он стал писать быстро, много, но небрежно. Эти работы по-прежнему экспонировались на выставках. Но раз от раза их замечали все меньше и меньше. И наконец, у художника просто не приняли большую и, как ему казалось, значительную картину, которую он готовил для юбилейной выставки. Кудрявцев возмутился. Выставкой собрался вторично, и снова ему вежливо, прямо и твердо сказали, что эта его работа даже не шаг назад, а просто непроработанный вариант, набросок, эскиз к картине. Это обидело Кудрявцева, оскорбило, и он замкнулся в своей мастерской на Садовой. Встречался лишь с немногими друзьями, да и то редко. Перестал бывать в союзе, не показывался, как прежде, на людях, под разными предлогами отклонял любые приглашения и встречи.
Именно в это время его постиг тяжкий удар. Скончалась жена Татьяна Ивановна — товарищ многих лет жизни. Несколько старых друзей старались отвлечь Владимира Михайловича от горя. Советовали переменить квартиру. Кудрявцев отказался. Он еще больше замкнулся, вел отшельнический образ жизни. Старуха домработница, что жила в доме не один десяток лет, кое-как следила за его немудреным хозяйством.
Так продолжалось несколько лет. За это время коллегам, товарищам, даже очень близким, Владимир Михайлович не показывал ни одной работы, даже малого рисунка, наброска, эскиза, и многие утвердились во мнении, что Кудрявцев полностью исчерпал себя и бросил кисть.
Первое время после провала с выставкой и особенно после смерти жены у художника действительно пропало всякое желание делать что-либо. Кисть буквально валилась из рук. И если усилием воли он заставлял себя встать к холсту, то, кроме немощных вялых линий, бесформенных мазков, ничего не получалось. Кудрявцев приходил в отчаяние и долго не возвращался к мольберту.
Как-то заглянули к нему двое приятелей, журили за бездеятельность, советовали кончать бесплодные переживания и писать. Только когда уходили из мастерской, один из них высказал нечто совершенно обратное. Я, мол, думаю так: что нечего зря холсты марать, тратить силы и краски, если угас талант. Эти слова, услышанные Кудрявцевым, ударили его по нервам, обозлили, вызвали неудержимое желание показать, что коллеги рановато списали его со счетов.
Он вернулся в мастерскую и сердито, с какой-то неистовостью занялся одним из неоконченных эскизов, писал его до ночи, а рано утром пришел сюда вновь. Так помчались день за днем, постепенно художник втягивался в ритм прежней трудовой жизни. Он стал уезжать в подмосковные окрестности, бродил, сгибаясь под тяжестью красок, картона, холста, выбирал натуру. Возвращаясь вечером в электричке, всю дорогу растирал озябшие до синевы пальцы.
Но не только пейзажи привлекали его внимание. Он часами просиживал на какой-нибудь станции, делал моментальные зарисовки встреченных людей, тщательно отбирал характерные лица.
Но длительный период творческой расслабленности давал себя, однако, знать, и Владимир Михайлович с отчаянием убеждался, что он в значительной степени утратил верность глаза и твердость руки. Он с унынием смотрел на все, что делал. Вроде уже ясно вырисовывался замысел, краски точно ложились на холст, оставались последние, решающие штрихи. Но художник снимал работу с мольберта, сворачивал в трубку и бросал за шкаф, а нередко просто уничтожал.