Страница 7 из 21
Но оставим стенания.
С недельным запасом продуктов, палаткой, спальником, фотоаппаратом и штативом я ушел в лес в начале июня. Дотащился по жаре до ручья, перешел его, поднялся на мой берег, увидел старую стоянку, дуб, и только успел поставить палатку и поесть, как хлынул дождь. Пережидая дождь, сделал первую запись в тетрадке (привычка есть привычка) о том, что планы у меня грандиозные, но главное – изобразить остров. Написал и тут же поправился: поймать изображение. Эта поправка всегда в уме. Фотограф ничего не изображает, он только ловит мгновения, как энтомолог бабочек сачком. Весь мир у него бабочка. Хотя он может и поворачивать этот мир. Это-то и смущает. И как раз подобный момент стал для меня поворотным.
Началось все с подарка дочери.
Я пребывал в полосе депрессии. Издательства не отвечали на мои запросы, аннотации, отрывки. Облегчение приносила переписка с одним литератором, таким же маргиналом и вечным солдатом. Он вроде бы «отошел от дел».
Хотелось и мне побороть проклятую привычку лепить буковку к буковке.
Даже чтение труда Тойнби «Постижение истории» настраивало меня на соответствующий лад. Он рассуждает о засухе как вызове, ответом на который становится возникновение цивилизаций: «Общины охотников и собирателей афразийских саванн, не изменив в ответ на вызов ни своего местообитания, ни своего образа жизни, поплатились за это полным вымиранием. Но те, которые изменили свой образ жизни, превратившись из охотников в пастухов, искусно ведущих свои стада по сезонному маршруту миграции, стали кочевниками Афразийской степи. Те же общины, что не переменили своего образа жизни, но, следуя за циклонным поясом, движущимся на север, оказались помимо своей воли перед другим вызовом – вызовом северного холода, – и сумели дать ответ; между тем общины, ушедшие от засухи на юг в пояс муссонов, попали под усыпляющее влияние тропического климата. Наконец, были общины, которые ответили на вызов засухи изменением родины и образа жизни, и эта редкая двойная реакция означала динамический акт, который из исчезающих примитивных обществ Афразийской степи породил древнеегипетскую и шумерскую цивилизации».
Я проецировал эту схему на ситуацию в литературе. В самом деле, не засуха ли сейчас?
Литераторы советской выделки, оставшиеся неизменными, вымерли; другие стали кочевниками – следуют за читателем, ну, пишут, например, детективы и статьи в гламурные журналы. Старая вера в слово, как нечто большее, – усыпляющая вера? пояс муссонов? И здесь бродят толпы литераторов средней волны, они обречены.
И один из них – ты.
Что же делать?
Стать кочевником, изменником?
И у меня вдруг появилась такая возможность.
С «мыльницей» Кэнон я оказался на восточной оконечности крепостной стены, за башней Веселухой и семинарией. Здесь стена обрывается руинами, земля усыпана камнями и старинным кирпичом; вблизи сгоревший частный дом, сад, несколько стройных кленов, кусты, кучи нарубленного хвороста, почерневшего от времени. Почему-то этот уголок, названный мной Руиной, напоминал о Йозефе Судеке.
Расшифровать эту ассоциацию довольно трудно. Может быть, здесь мне чудилось некое волшебство, а Судек был как раз мастером в этом роде. Странная связь. Но так уж и было. Стволы кленов окрашивались вечерним светом в теплые тона, а землю укрывал синеватый мартовский снег, камни белели раствором, громоздились черные горы хвороста, в стене светилась бойница, и эту картину я пытался запечатлеть. И однажды вместо того, чтобы смотреть в видоискатель, уставился на экран, фотоаппарат был оснащен экраном на поворачивающейся головке. Я увидел камни, сучья, снег, стволы и просто повел фотоаппарат немного влево, и на поле экрана вкатился медленно валун в старой известке (которую, говорят, замешивали на яйцах для особой крепости – сказочная подробность). В этот момент и сердце мое сдвинулось с места и повернулось немного. Я как будто качнул эту картину мартовского промозглого синего вечера. И понял, что хотел этого всю жизнь.
Можно было подумать, что из-под валуна ударила винная струя: в опьянении я кружил по городу всю весну. Образы города хлынули на меня. Я вставал затемно, наспех завтракал, торопливо одевался, вешал мой колчан на плечо и выскальзывал на улицу. Был март, улицы затопляло солнце. Вечером оно превращало Успенский собор на горе в нечто космическое, в корабль, готовый медленно уйти бороздить галактические просторы.
Меня всегда влекло пространство.
Когда я думаю о пространстве, мне представляется ветка, прорывающая лист бумаги или матовую поверхность монитора. Даже письмо я воспринимаю пространственно. Буквы движутся караваном верблюдов в белых песках ничто, создавая протяженность, объем, воздух. Письмо похоже на ледокол, взламывающий панцирь безмолвия. Рытвины букв протягиваются следами оленьего стада в глубоком снегу неведомого. Вот на этом поле не было ничего, ни птичьего перышка, ни взгляда, ни одной соринки. Сочинитель покоряет эту плоскость, он захватчик пространства, смело шагает с обрыва и снова ступает, еще и еще, за каждым словом в пропасть.
Когда говорят о фотографии, сразу берут категорию времени. Я и сам толкую о секунде мира, но для меня это прежде всего пространство. Секунда как мироздание, вселенная солнц и миражей, устремленная в необъятность. Возможно, здесь проходит какое-то разграничение мировосприятий – восточного и западного. Первый взгляд выразил сирийский современный поэт Адонис: «Пространство важнее времени, / незыблемей, необъятней». У Бродского противоположная точка зрения: он сравнивал время с душой. Мне ближе Адонис, хотя стихи Бродского кажутся интереснее. Странник все-таки больше во власти пространства, чем времени.
Путник познает пространство и не может остановиться. Пространство влечет, как ящерица, хозяйка Медной горы. За поворотом всегда скрывается лучшее. И небо алмазно и горячо вспыхивает за поворотом. Путник должен туда попасть. И еще раз обмануться. На самом деле то, что его влекло, дальше, за тенью леса…
А вот фотоаппарат и может это поймать: улыбку ящерицы. И это отличный посох для преодоления пространства. Хотя и тяжелый.
Фотоаппарат помогает кочевнику осуществить главное – захватить побольше видимого пространства. И унести его с собой, как самую ценную добычу. Объектив выдвигается словно хоботок насекомого – за пыльцой и нектаром этого мира. Он проникает в пространство, измеряет даль. В фотографии почти нет времени, она стремится стать чистым пространством. Постижение ее мгновенно. Брессон говорил, что хороша фотография, которую рассматриваешь дольше минуты. В этом фотография точно опережает живопись.
Фотографией, передающей перспективу, можно наслаждаться, как и живописью. Самые лучшие фотографии приближаются к живописи. И по-своему превосходят ее. Да, да, я это понял в конце концов, рассматривая работы одного румынского современного мастера, которого зовут Корнель Пуфан. На его снимках осенние и зимние горы, селения, охваченные светом, туманом, цветущие неярко красками. И эти виды созданы точно не человеком. Хотя, конечно, увидены все-таки человеком. Плюс необходимая обработка. Но степень отчуждения здесь выше, чем в живописи. Ведь нам хочется увидеть все как есть. Об этом не устают толковать мудрецы, разработчики программ просветления – мастера дзен и т. д. Фотография бесчеловечна в духе Ортеги-и-Гассета: «Чем чище стекло, тем менее оно заметно». «Человеческое, слишком человеческое» стремится к нулю в фотографии. Впрочем, испанский мыслитель утверждал, что художество – это именно стекло, сквозь которое мы смотрим на то, что там происходит за «окном», и чем менее творение связано с «реальным», тем более оно художественно. Вымысел выше. Вот если бы соединить отчужденность фотографии с вымыслом, тогда и получилось бы нечто подходящее для иллюстрации его идей. Ну, кстати, сюрреалисты и пытались это делать. Все мы помним снимок Сальвадора Дали с летящей кошкой и опрокидывающейся вазой. Но тщательная режиссура подобных вещей отдает затхлым запахом театрального занавеса. Снимок с Дали получился после десятков дублей. И это чувствуется в кадре. «Человеческое, слишком человеческое» – таков результат.