Страница 55 из 68
Нашей задачей было водить собак, вовремя спускать их с ремня и помогать им выгонять зверя криком и ударами палок по кустам. Иногда случалось, что буканьеры подстреливали до двадцати — тридцати кабанов в день. Но из всей добычи они выбирали только самок, поскольку они наиболее жирны. Но самым лакомым кусочком был кабан-отшельник, который, по-видимому, не занимается ничем, кроме жранья, и особенно упитан.
Когда мы возвращались домой, у всех нас бывало по горло работы. Сначала мы сдирали с животного шкуру, потом отделяли мясо от костей и разрезали его на узкие куски приблизительно в локоть длиной. Эти ломти мяса мы посыпали солью и оставляли их на свежем воздухе два — три часа. Потом куски мяса подвешивали на шесты в особой, закрытой и хорошо защищенной со всех сторон, хижине. Это, собственно говоря, была коптильня, — там разводился под мясом огонь из каких-то медленно горящих дров. Мясо коптилось до тех пор, пока не высыхало и не затвердевало. Прокопченные таким образом ломти укладывались в связки или протыкались и нанизывались на бечевки, чтобы их было удобно носить.
На фунт копченой кабанины буканьер выменивает два фунта табаку и продает его потом внизу, на пристани, или, чаще, перекупщикам, поскольку никто из буканьеров не желает попасть в руки испанцам и мало кто из них отваживается пойти в город.
Испанцы считают себя правителями и хозяевами острова; тот, кто проживает на нем без разрешения, в их глазах — грабитель и плут. Однако испанцам явно не хватает силенок для овладения всей Эспаньолой; поэтому почти половина острова находится в руках французских плантаторов, а в самых диких горных краях обосновались вольные буканьеры.
Иногда отряды испанских солдат устраивают облавы на свободных охотников, но вылазки редко заканчиваются успешно. Об одной такой облаве рассказали Жаку наши буканьеры, и мы не без пользы для себя выслушали эту историю.
Как-то раз двенадцать испанских всадников неожиданно напали в открытом поле на одного буканьера и его помощника. Солдаты сразу же развернулись и окружили их со всех сторон. Поняв, что им не избежать стычки, буканьер высыпал порох и пули в шляпу, положил ее поудобнее у своих ног и взялся за свое грозное длинное ружье. Его слуга проделал то же самое, и они стали спиной друг к другу, чтобы видеть противника с обеих сторон. Они сопротивлялись испанцам, вооруженным кавалерийскими пистолетами, бившими далеко не так метко и на гораздо меньшее расстояние, чем буканьерское ружье. Не могли причинить им зла и длинные солдатские копья. Испанцы кричали, угрожали, давали обещания, — делали все, лишь бы буканьер сдался им. Но тот слишком хорошо знал, что ожидало бы его тогда. Поэтому он встал на колени, медленно поднял ружье и сделал вид, что прицеливается. Испанцы тут же повернули коней и исчезли, словно их ветром сдуло. Словом, буканьерское дальнобойное ружье оказалось лучше всякого другого.
Наряду с охотой на кабанов мы ходили иногда на ловлю диких коней. Такая охота была связана с гораздо большим напряжением сил. Она нередко затягивалась; заметив вдали табун пасущихся коней, мы должны были обойти его, дав большой крюк, с подветренной стороны, стараясь не вспугнуть коней, а затем гнали их на укрывшихся стрелков. Из конских туш буканьеры вырезали только жир, который перетапливали и приготовляли из него масло для ламп. За горшок такого масла они получали от плантаторов до ста фунтов табаку.
Как видите, у нас была нелегкая работа; она продолжалась от зари до зари, а иногда и до глубокой ночи. Работы у нас хватало по горло, и все-таки наша жизнь не походила на прежнюю. Никто никогда не поднимал на нас руку и не отказывал нам в еде.
Буканьеры сами работали вместе с нами. Они только никогда не доверяли нам оружия и не давали денег. Мы были свободны и могли бы уйти от них, когда угодно, если бы захотели. Но нам было неизвестно, что смогли бы мы делать в другом месте, — повсюду нас подстерегали опасности. Здесь же нам по крайней мере не приходилось бояться людей.
Особенно ценили мы благоприятный поворот судьбы на первых порах. Потом нас стал одолевать cafard,[32] который рано или поздно начинает угнетать всякого человека, если он оторван от своей родины и находится на чужой земле.
Да, вы не знаете, что такое cafard! Это французское слово — я услышал его от Жака. Cafard — ужасная тоска. Сначала человек даже не знает, чего ему не хватает, он еще не думает о родине, но он становится печальным, молчаливым, вешает голову, — ничто его не радует, и он утрачивает интерес ко всему. Потом сознание человека разом проясняется, и его душа рвется домой, только домой. Теперь он не в состоянии думать ни о чем другом, кроме побега отсюда. Затем такой приступ проходит и за ним опять следует несколько спокойных недель. Но cafard постепенно захватывает человека все сильнее и сильнее.
Особенно крепко овладел он нами, — ведь мы совершенно не представляли себе, как и когда нам удастся выбраться отсюда, да и удастся ли это вообще. Когда мы подумали о том, что нам придется здесь скитаться с буканьерами до самой смерти, нами тотчас же овладел ужас и нас не могло уже утешить сознание того, насколько лучше живется нам тут по сравнению с жизнью у табачного плантатора. Впереди у нас не было ничего отрадного, даже порядочной кончины. Однако скоро эту тоску заслонили другие, более насущные, заботы и, в первую очередь, забота о Криштуфеке.
Глава восьмая,
повествующая о том, как Ян Корнел почти одновременно лишился друга и руки и о том, как он вместе со своими товарищами покинул Эспаньолу
У бедняги Криштуфека дела день ото дня ухудшались. Всякий раз, вернувшись с охоты, я первым делом спешил навестить его. Мне часто приходило в голову, — как было бы хорошо, если бы Криштуфек вдруг встал на ноги и вышел бы сам мне навстречу. Ведь прежде приступы лихорадки чередовались у него с временами, когда он выглядел совершенно здоровым. Теперь же парень не вставал с постели и прямо-таки таял у нас на глазах.
Голландец уже не давал Криштуфеку лекарства. Когда я показал ему пустую посудину, он вместо того, чтобы налить туда нового лекарства, только махнул рукой и покачал головой. Я понял…
Как ни странно, Криштуфек постоянно находился теперь в сознании, однако вряд ли ему было легче от этого, — ведь в его присутствии нам приходилось сдерживать себя и внушать ему, что его вид явно улучшается, а здоровье поправляется. Криштуфек молча выслушивал нас и никогда не возражал. Но по его глазам было видно, что он и сам не хуже нас понимает свое положение. Казалось, такие уверения скорее утешали меня, чем его, — так заметно прояснилось его сознание.
Однажды вечером мне бросилась в глаза резкая перемена в состоянии больного — лихорадка исчезла, и его дыхание стало ровнее. Безумная надежда овладела мной, И Я полетел сначала к Жаку, а вместе с ним — к буканьеру-испанцу и от него втроем — к голландцу, которому я с помощью двух переводчиков передал радостную новость. К моему удивлению, голландец, наморщив лоб, быстро отбросил свою работу и поспешил со мной к Криштуфеку. Он даже не вошел в нашу пристройку. Оставшись на пороге и окинув взглядом Криштуфека, голландец сразу же повернулся назад и взял меня под руку. Когда мы снова очутились на дворе, солнце быстро угасало; голландец остановился, похлопал меня тяжелой рукой по плечу и поднял указательный палец к небу.
Даже теперь, после стольких лет, мне не хочется вспоминать о том, как в ту ночь Криштуфек скончался у меня на руках. В последние минуты он стал что-то рассказывать, но я никак не мог разобрать его слов, хотя и приложил свое ухо к самым губам умирающего. Я уловил из его шепота только одно слово: «Маркетка!» Даже в момент расставания с жизнью, когда его сердце еле-еле билось в груди, он думал только о ней, своей любимой.
32
Тоска по родине (франц.).