Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 94



О вдове и ее ублюдке он и не помнил, пока не нажал на курок, — вспомнил он о них лишь тогда, когда раздался выстрел и между пальцами борчалинца засочилась кровь. Борчалинец не убирал рук с живота, словно поймал на нем какое-то скользкое, слизистое беспозвоночное и боялся, чтоб оно не ускользнуло. Вернуть в ствол вылетевшую из него пулю не смогла б и нечистая сила! Единственное, что могло хоть немного помочь ему в этом новом несчастье, это срочно свалить собственную глупость и слепоту на кого-нибудь другого — поэтому-то в момент выстрела он и вспомнил вдову и этого проклятого молокососа, прятавшихся за его спиной. Но страх и ненависть оглушили, сковали его, отняли у него язык; он ничего не слышал, ничего не чувствовал, кроме страха и ненависти, мучительных, не дававших покоя, словно накопившаяся за долгие годы грязь, которую хочется соскоблить кирпичом, песком, ногтями! Когда он пришел в себя, борчалинца во дворе уже не было, а болваны соседи единодушно восхваляли его за спасение вдовы и сироты. Сперва он рассвирепел и чуть было не замахнулся на них простыней — грязной простыней вдовы, случайно попавшейся ему под руку, когда он вдруг кинулся на помощь к раненому. Но он быстро сообразил, что положение заступника вдовы и сироты все же лучше, чем ничего, что теперь деревня хоть не бросит его в беде, не даст борчалинцу слопать его в одиночку; к тому же это украшало его неким благородным ореолом, в чем его раздраженное самолюбие нуждалось сейчас, как больной в лекарстве. Поэтому-то он в ту ночь не дал себе воли, отложил наказание своих губителей. В своем праве наказывать их он не сомневался: попал-то он в это нечеловеческое испытание только из-за них!

Он долго глядел в непроницаемую тьму, в которой исчез раненый борчалинец. Потом он в недоумении пожал плечами, не сразу сообразив, почему у него в руках кувшин и простыня. Потом кто-то вел его по пустой деревенской улице — под руку, как человека, идущего за гробом ближнего. А потом он сидел один на сундуке в своей палатке, нетерпеливо вслушиваясь в темноту, чтоб услыхать фырканье лошади. Он надеялся только на лошадь — дело оборачивалось так, что следовало немедленно бежать. Но он уже знал, что никуда не убежит.

В ту ночь он и пуговицы на воротнике не расстегнул, и на сундук не прилег, даже как будто и глаз не закрывал — и все-таки умудрился увидеть сон. Он задыхался— воротник мундира сжимал ему горло, словно раскаленный железный обруч. Не выпуская из руки пистолета, ставшего вдруг невероятно тяжким, громоздким, он никак не мог справиться с ним: дуло без конца поворачивалось вверх или вбок, как голова заупрямившегося перед кормушкой осла. «Стреляй скорей, людей стыдно!» — кричала ему вдова, бывшая в то же время и Георгой, и борчалинцем. Потом зашипел порох, повалил белый дым, и дуло пистолета выплюнуло пулю, словно вишневую косточку. «Я — гость!» — пробормотал Кайхосро, показывая свои пустые ладони (пистолет он успел незаметно выбросить себе под ноги). «Тебе надо было убить меня!» — засмеялся прямо ему в лицо борчалинец, бывший вместе с тем и вдовой и Георгой. «Вы что-то путаете… я не майор, я в Тбилиси родился!» — крикнул Кайхосро и побежал вниз по лестнице. Прямо перед ним шел какой-то мужчина, приземистый, с густыми, вьющимися черными волосами. Его голое тело было обернуто, как у банщика, простыней— довольно-таки грязной; короткие, с обваренными пятками ноги были в деревянных сандалиях — тоже как у банщика; сандалии гулко стучали по голому склону холма. «Кто ты такой?» — кричал ему Кайхосро; а мужчина хихикал, и его узкие женские плечи вздрагивали. «Я — Ной, дружок, Ной!» — говорил он в промежутках. Кайхосро успокаивался, словно узнав его, и шел дальше; но вскоре он вновь забывал, кто это, и все начиналось сначала — и тревога Кайхосро, и хихиканье тщедушного мужчины. Внезапно тот задрал простыню и тут же, прямо перед носом Кайхосро, присел на корточки. «Что ты нос воротишь?» — крикнул он снизу. У него были голые, без ресниц, беспокойные, как крылья бабочки, веки. «Брюхо бесстыже, как жизнь, — оно не терпит ни пустоты, ни полноты, его нужно наполнять и опорожнять, наполнять и опорожнять! Оружие выбросил?» — «Выбросил», — ответил Кайхосро. «А шлем?» — «Шлем тоже». — «Вложи в него камень — не то он покатится вниз, много лишнего шуму наделает…» Кайхосро нагнулся, чтобы поднять камень, — и вдруг ему в лицо ударил тбилисский зной. Взглянув вниз, он увидел город рыжего, ящеричного цвета, коварно притаившийся по обоим берегам реки. «Отвяжись!» — злобно крикнул он городу. «Не смотри — голова закружится, пропадешь… — предупредил его мужчина. Он уже встал и снова карабкался вверх; к подошве его сандалии прилип смятый, грязный листок. — Ты же спасся… чего тебе еще, что тебя мучит?» — сказал он Кайхосро. «Спассяиспассяиспас-ся…» — бессмысленно повторял Кайхосро. «Умереть легко, а спастись трудно… это не всякому дано!» — сказал мужчина. «Спассяиспассяиспассяиспасся…» — снова пробормотал Кайхосро (ему хотелось сказать что-то совсем другое, но он не знал, что именно). Мужчина молча шел наверх, и Кайхосро следовал за ним, не спрашивая, куда они идут. В темноте он наткнулся на лошадь. Лошадь вздрогнула — вероятно, спала; потом узнала хозяина и, фыркнув, обдала его запахом своей отрешенной, теплой, сильной жизни. Под открытым небом, с влажными от росы боками, она была в одно и то же время и прохладной, и горячей, и тревожащей, и успокаивающей. В темноте смутно вырисовывалось ее тело — просторное, прочное, непостижимое, как земля…

— Чтоб тебя волки съели, чертова тварь… как ты меня напугала! — ласково сказал он лошади.

Вокруг не было ни огонька; Уруки спала своим деревенским, завидно глубоким сном. Кайхосро невольно оглянулся в ту сторону, где должно было находиться окно вдовы. Но и там царил мрак.

— Погодите! — сказал он лошади. — У меня вы, может, еще и о басурмане затоскуете…

Хотя после той кошмарной ночи урукийцы и считали Кайхосро героем, в действительности на героя он не походил нисколько, и в палатке приемного отца ему все время являлись видения, для героя совсем неподходящие. Чего только не повидала на своем веку эта палатка, какие только огни и бури не обрушивались на ее тонкие стенки, но что такое страх, она до сих пор не знала. Это была простая походная палатка, которую думы хозяина пропитывали так же легко, как дождевая вода, — и с такой же легкостью она начинала походить на своего владельца, который, подложив руки под голову, глядел в ее низкий свод и, нахмурившись, без конца думал… походить, конечно, не на него самого, а на его мысли и настроения. «Толково стреляют…» — думал, бывало, ее первый владелец, когда разорвавшийся в двух шагах снаряд с грохотом обсыпал ее полог землей и камнями и она дрожала словно от восторга. А теперь в ее стенах жили другие мысли, теперь она превратилась в гнездо страха и ненависти! Теперь она, как ее новый хозяин, тоже мучилась по ночам, задыхаясь от керосиновой копоти и пыли бабочек; и ей тоже непрестанно чудилось сверкающее лезвие кинжала, она чувствовала даже, как кинжал прорезает, вспарывает ее бок, чтобы добраться до лежащего на сундуке человека, вонзиться ему в горло. И тогда оба они одинаково дрожали — и она, и вскочивший с сундука человек…



— Сожгу! Собственными руками сожгу! — кричал он.

Не умея говорить, она поневоле молчала — так, словно и вправду была виновата в том, что ее теперешнему обитателю без конца чудился убийца с занесенным кинжалом!

— Задыхаюсь я в палатке, батюшка! — пожаловался как-то Кайхосро отцу Зосиме.

Они встретились в проулке; почти в ту же минуту на них надвинулось стадо коров, и им пришлось отойти в сторону, прижаться к забору, чтобы пропустить этот грубый, беззастенчивый поток столь мирных существ, которые, покачивая головами, жуя и мыча, тяжело передвигались в собственном запахе, в собственном, липком и густом, как молоко, тепле.

— Хоть сию же минуту, сын мой! Хочешь — ко мне, хочешь — к кому угодно другому. Кто тебе откажет? — сказал отец Зосиме. Его глаза лучились, на его влажных алых губах сияла простодушная, почти детская улыбка. — Наши люди не красноречивы. Приглашают они один раз, но искренне…